– Сейчас, сейчас мы тебя подлечим, – пел Шахов, тяжело ступая по коридору в прожжённых стоптанных сапожищах. – Сейчас будет двадцать грамм для ренессанса.
Странные у меня руки: худые запястья торчат из-под рукавов телогрейки и оканчиваются тёмными кистями с длинными, ловкими пальцами, которые после трудного дня всё сильнее дрожат.
Позади стукнула дверь. Я обернулся и увидел Костю. Молодой и здоровенный, он работал в управе с полгода. От Кости валил розовый, как он сам пар, оседавший на вышорканном воротнике. День сегодня холодный да сухой. А Костя – парень хороший. Грубый, зато не боится никого, даже Шахова.
А Лидка так ведь и не позвонила Витязеву… Ладно, об это завтра. Спину опять потянуло, но без прежней остервенелости. Я растёр её, обернулся к Косте и спросил:
– Взял?
Он возился с щеколдой.
– Только сало, – ответил Костя с глупой гордостью. – А у тебя?
– Есть, – похлопал я телогрейку, где ощущалась строптивая твёрдость бутылки. – Ладно, заходь.
– Иваныч, честное слово, пустой, – оправдывался Костя перед Шаховым. – В аванс проставлюсь.
Шахов с Костей свернули в подсобку. Я пошёл по коридору дальше, где в самом углу была жёлтая перекошенная дверь туалета. Я не стал её закрывать. В управе никого. У Шахова чутье, когда можно.
Постоял над унитазом, помялся. Вспомнил недавние мучения, словно выцеживаешь из себя горсть битого стекла. Застегнул ширинку, сполоснул руки. Оставлю удовольствие на потом. Пока терпимо. Выпью, легче пойдёт. Дверь я затворил плотнее, чтобы не воняло по коридору. Сапожники без сапог: ныряем в чужие унитазы с утра до вечера, а в управе с лета несёт так, что хоть святых вноси. Или выноси? Шахов говорит, зимой подмёрзнет, запах уйдёт. Шахов в таких делах разбирается.
А кто президент России? Вот же вспомнилось. Кто-кто? Виктор Песелев был. А после него этот кровопийца пришёл, как его там… Леопольд Латинс. Имя-то какое жуткое: Леопольд. А Латинс – вообще псевдоним. А что нам до президентов? Вот Шахов это умеет разложить как по ноткам, а нам не надо.
Окна подсобки, куда Шахов увёл Костю, заложены кирпичами. Свет давала импульсная лампа на жёстком алюминиевом проводе в следах опайки, старом и кривом, что мы с Шаховым.
В подсобке навалены инструменты и трубы. Хорошее место, сыроватое, зато тихое, как склеп.
Максимыч – так мы звали Шахова – раскладывал на столе две газеты, делая их внахлёст для надёжности. После смены Максимыч суров и неразговорчив. Он весь сморщился, стянулся, ушёл в чёрную дыру своего лица, изъеденного усталостью и сварочной пылью; остались от Максимыча лишь командирские усы с торчащей папироской и грубые руки, вымытые дешёвым стиральным порошком, от которого кожа становится белесой, а линии жизни – особенно чёрными.
– Сейчас всё будет эпистолярно, – щурился он от дыма, доставая Карла.
Карл – швейцарский нож с отвёрткой и плоскогубцами. На его алюминиевой рукоятке – белый крестик на красном квадрате. Отличный инструмент, вечный. Карлу было 17 лет, по крайней мере, столько он жил у Максимыча, напоминая об одной досадной ошибке в его жизни. Работать им по железу Максимыч не давал. Не разрешал даже пивные бутылки открывать. «Тебе подоконников в конторе мало?» – ворчал он.
Короткое лезвие Карла чеканило полукруглые кусочки колбасы. Хороший мужик наш Максимыч. В такие моменты я смотрел на него с теплом, как сын на отца, мастерящего лодку, хотя разница у нас – лет пять, не больше. От Максимыча и его грубых рук исходил дух основательности, которая была его чертой и в работе, и в отдыхе. Не суетливый он, а главное, не строит из себя бог весть кого. Вот он сейчас трезвый и злой, и это видно по его лбу, который наползает на глаза и ест их двумя мрачными тенями. Но это потому что трезвый.
Костя сполоснул стаканы. Остатки воды он расплескал по некрашеным чугунным батареям, сваленным вдоль стены. Я полез во внутренний карман телогрейки.
– Только так, мужики, – вытащил я флакон и водрузил в центр натюрморта. – Да и то случайно. В девятнадцатом «А» дали…
Я рассупонил ватник и вытянул ноги. От пола веяло промозглостью. Сбоку жарил старый обогреватель.
– А что там в девятнадцатом «А»? – уточнил Максимыч. – Я там позавчера был. В седьмой, что ли, квартире?
– В тридцать четвёртой. Там стояк греет, а радиатор холодный, вернее, не холодный, а как бы неравномерный. Я зонда пустил…
– Тихо! – оборвал Максимыч. – Не девальвируй интригу. Потом про зонд расскажешь.
Костя уныло смотрел на бутылку. В Косте – килограммов сто. Бутылку он выпивает с утра для разгона.
И тут у меня подступило. Пить нельзя! Нельзя пить и баста. Какая штука выходит глупая. Главное, как сказать об этом Максимычу? Он и в табло дать может. Да пусть лучше даст. Неудобно как-то.
Ким, очнись. Не увлекайся. Максимыч – это враг. Костя ещё туда сюда: глазёнки вон жадные бегают, он бы и в одного эту бутылку прилепил. А с Максимычем аккуратно надо. Послать бы его сразу… Плюнуть в рожу, и дело с концом. Слабо, Ким?