— Конечно, люди станут судачить…
За его голосом, говорившим о свадьбе, я слышала ужасный, злорадный шепоток по беспроволочному телеграфу нашего кантона: «Слыхали? Они там, в Залуке, времени даром не теряют! Сначала мать, потом дочь, а может быть, обе сразу… Дружная семейка, что и говорить!» Я уже представляла изумление мэтра Шагорна, который некогда склонился передо мной со словами: «Мадам Мелизе?» — и поторопился исправить свою оплошность, узнав о моем звании девицы Дюплон; теперь ему придется поспешно исправлять другую, когда, назвав меня «мадмуазель», он снова услышит поправку: «Нет, на этот раз мадам Мелизе». Какая путаница начнется в голове и на языках наименее склонных к злословию! Обе жены по имени Изабель. Обе — в девичестве Дюплон. Обе «узаконены» милостью Мориса, просто обреченного «белить закопченную трубу» (по меткому выражению наших мест, где неузаконенное не освящается, но так же легко отшелушивается хитростью, как отставшая краска — ногтем).
— Но у меня есть план. Я тебе потом расскажу…
У него были прежние глаза и дыхание, как у гепарда. «Потом! — сказала себе Изабель, которую я ненавижу, наполовину раздетая. — Потом, потому что сначала надо быть милой, дать ему залог. Я позволю тебе
Он доверился. Едва разъяв объятия, в которых я отказалась от своей доли наслаждения (и обнаружила, как паразитично в своей мишурности наслаждение мужчины, цепляющегося за нас, словно орхидея за развилку ветвей), Морис снова принял строгий, серьезный вид сутяги, собирающегося в суд, и, застегиваясь, причесываясь, сразу сказал:
— Послушай, Иза, я хочу поговорить с тобой откровенно. Ты, кажется, не понимаешь, что нас в любую минуту могут разлучить. Наше положение гораздо сложнее, чем ты думаешь.
В его манере очищать довольно жирную расческу, вынимая застрявшие между зубцами волосы, не было ничего драматического. Моя возрождающаяся ирония, непременная союзница возрождающейся неприязни, отметила это, слегка запутавшись в сожалении: мне бы хотелось самой провести этот четкий пробор — плод стараний расчески.
— Все зависит от тебя, — продолжал Морис. — Я написал твоему отцу, попросил передать мне вернувшиеся к нему полномочия, которые уже принадлежали мне, поскольку при жизни твоей матери я автоматически считался соопекуном. Сделает он это или нет — во всяком случае, если ты выйдешь замуж, вопрос уладится.
Как обычно, мое молчание по важному случаю — когда источник слов просто-напросто пересыхал — подбодрило его. Я по-прежнему вяло лежала на кровати, с задравшейся юбкой, в позе, предполагающей согласие на все, что угодно. Он воодушевился:
— Видишь ли, камень преткновения — это Залука. Тогда, вечером, ты произнесла о ней прекрасную речь. Но прошу тебя, подумай немного. Мы окажемся в щекотливом положении, нам будет просто невозможно здесь оставаться. Придется даже, скорее всего, уехать из Нанта, по крайней мере, на время, я уже сделал кое-какие шаги в этом направлении. Знаешь, люди злы!
Знаю ли я об этом! Я могла даже кивнуть в знак согласия; а затем закрыть глаза, как кошка, к которой приближается мышь. Он увидел в этом лишь безразличие влюбленной женщины, наконец целиком поглощенной своей страстью. Он завершал свое дело.
— Да что там, — воскликнул он, — нечего мямлить! Не могу же я навсегда похоронить себя в твоем драгоценном сарае, за десятки километров от работы, вместе со старой служанкой, которая меня ненавидит, и несчастной девочкой, жить с которой далеко не весело. Натали пора на пенсию. Что до Берты, то ей место в специальном заведении. Ее доля Залуки позволит содержать ее там, а твоя — составит тебе небольшое приданое.
Чтобы возместить свою четверть наследства, он даже подумал о моем приданом, мой нежный друг! Я потянулась, не отвечая. Взгляд моих полуприкрытых глаз, наверное, встревожил Мориса, так как он поспешил добавить:
— Впрочем, если Натали хочет оставить Берту у себя, в небольшой квартирке неподалеку от нас, чтобы ты могла часто с ними видеться, я не возражаю.
Но это никак не повлияло на программу в целом. И на его осуждение.