Она горит, свертываясь в трубочку, а я думаю о том, что позже поставлю в рамку фотографию мамы — когда больше не буду оскорблять ее взгляд. Пока же, чтобы ничто, ей принадлежавшее, не оскорбляло моего взгляда, напоминая о
На незабудковом покрывале, о котором Нат всегда говорила: «Это покрывало для кокотки», — выросла уже целая куча. Прежде чем вернуть на место белое фамильное покрывало, из которого я в детстве так часто выдергивала бахрому, подбросим туда еще тряпки и побрякушки, подозрительные безделушки, записные книжки, чье изучение было бы небезопасным, и, по той же причине, любой клочок бумаги, если на нем хоть что-то написано. Теперь завяжем четыре конца в тюк. Комната многого лишилась, но так даже лучше: она снова стала такой, как после смерти бабушки, когда мама поселилась здесь, уступив серую комнату Натали, до тех пор помещавшейся с нами. На очищенных полках и в ящиках остались только их старые хозяева из толстого льна Мадьо: шершавые простыни с подрубленной кромкой (пересчитаем: двадцать две и три тонких), полотенца, устоявшие перед ржавыми пятнами от проволоки (сорок три вместо сорока восьми: остальные, наверное, в стирке), салфетки с красной нитью (семь, то же примечание), салфетки с синей нитью (тридцать девять) и наволочки, скатерти, рушники — в большинстве своем разрозненные и в довольно плохом состоянии. Эти богатства имеют право оставаться в Залуке, так же как и те, кто ими удовольствуется.
Остальные, в тюке из голубого атласа, заброшенном мне на плечо, уже спускаются по лестнице. Натали с каменным лицом, — но из податливого камня — смотрит, как я уношу этот хлам. Угрюмо, но не без задней мысли, она говорит:
— Пойду натру пол в твоей комнате.
Берта тоже скатывается по лестнице, идет за мной следом. Небо — цвета покрывала; такова же Эрдра, к которой я молча направляюсь и куда летит моя ноша, быстро подхваченная течением и утянутая на дно. И если в этот момент силы меня покидают, если мой поступок вдруг кажется мне ребяческим, моя справедливость — неправедной, а изгороди изнуряющими — это уже не важно. Я знаю, моя жертва похожа на все прочие: это кара, за которой я укрываюсь, давая успокоение душе. Ну же, всего иметь невозможно! Когда искупишь свое счастье стыдом, гордости без горя не воротишь. Как скажет Нат,
— Ты видела елочки, Иза? Видела?
Она говорит все еще печальным голосом. Эти елочки мама, — которой на них было плевать, — уже не увидит: не увидит, как они вытягивают свои верхушки и, выбрасывая лапку за лапкой, выдираются из отпихивающего их ежевичника, осаждая старые стволы, которые я обвожу своим взглядом. Как и вода позади нас, древесные соки не останавливаются в своем течении, и если любовь отступает — Залука остается.
XXV
Полный траур мне соблюдать не удается: к нему неотступно примешиваются недостойные душевные муки, к которым вскоре присоединяются еще более зазорные опасения. К тому же у нас полон рот забот: когда нужда не дремлет, скорбь умолкает.