Вздыбленные смерчем работающих лопастей волосы, большой палец на правой руке, оттопыренный в древнеримском жесте «Прощай, гладиатор», резиновая улыбка на окаменевшем лице, умело наведенная гримерами фальшивая бравада… И все это на фоне неправдоподобно-голубого…
Антон сглотнул.
Ну, обрывайся скорее, душа! Уходи в пятки, трусливое сердце! Что же вы медлите?
И почему до сих пор не кружится потолок?
Он подождал еще полминуты, на всякий случай. Потом согласился:
– Гораздо лучше. Не люблю, знаете, когда небо… перевернутое.
Глава девятая
Они любили ее, все четверо. И здоровяк, в чьей грубости и неотесанности она угадывала нарочитость, и мужчина с внешностью и манерами потомственного аристократа и печальным взглядом все на свете повидавшего человека, и вечный юноша с лицом молодого аббата, но с глазами озорными, лукавыми, в которых нет-нет, да и мелькнет такое, что только «Мамочка моя!» и румянец на обе ваших щеки! И, конечно же ОН, бесстрашный весельчак, задира, дуэлянт, пасквилянт, симулянт… Впрочем, она несколько увлеклась рифмами. Из всей четверки только у последнего была возможность заявлять о своей любви во всеуслышание, иногда – по сорок раз на дню, остальные трое, разумеется, никогда бы не осмелились выказать свои чувства к ней даже полунамеком. Покуситься на ту, которая отдала свое сердце твоему другу, можно сказать, младшему брату? Ах, оставьте! Это даже не смешно.
Они слишком ценили мужскую дружбу.
И они непременно спасут ее.
Поскорей бы!
Жаль, грубое дерево колодок не дает сложить ладони вместе, а натянутый на голову пыльный мешок не позволяет разомкнуть губ. Не хватало еще нарушить таинство молитвы суетным чиханием. «Апчхи» вместо «аминь»? Нет уж, лучше повременить.
Открытая повозка – полноте, простая телега, на которой ее везут, скрипит и трясется так, словно не изобрело еще человечество ни колеса, ни смазки к нему. Сухая солома исколола все тело. Все еще чувствительное, как это ни удивительно, тело. От колодок давно затекли руки, кожу на шее и запястьях саднит и щемит. Лошади тянут так неохотно, будто для них, а не для нее эта поездка грозит незаметно перерасти в последний путь.
Приехали!
Остановились без «Тпру!». Едва возница отпустил поводья, лошади тотчас встали и даже попятились слегка. Тоже чувствуют?
Ей помогли подняться. Снимать колодки не спешили, но хотя бы стянули с головы жуткий мешок. Она таки не удержалась, прочистила легкие мощным чихом, вдохнула полной грудью свежий – только по сравнению с тюремной многолетней затхлостью – воздух, жадно распахнула глаза навстречу миру – и поморщилась. Весь обзор заслонял деревянный помост, сколоченный так грубо, что, кажется, всмотрись чуть пристальней – и занозишь взгляд. Не помост – слепленные на скорую руку подмостки, воздвигнутые посреди площади специально ради единственного бенефиса знаменитой актрисы. Ее!
– Прошу, сударыня!
Обернулась на знакомую фразу. Глянула недоверчиво и, вместе с тем, с надеждой. На миг показалось: слова прозвучали как тогда, с крыши. Показалось и ушло.
Увы, все тот же черный балахон, капюшон, перчатки и скрадывающая голос железная маска с узкими прорезями для глаз. Тюремщик не предложил ей руку, с учетом колодок это выглядело бы нелепо, сам взял под локоток и захромал рядом. Тум, ш-ш-ш-тум по шероховатым прогибающимся доскам.
Шла не по канату – по широкому настилу, напоминающему корабельные сходни, но оступиться было еще страшней.
По обе стороны от помоста бурлила разноголосая и разноцветная толпа, все глаза – на нее. Внутри огонь любопытства и ненависть, ненависть со всех сторон, а если и мелькнет кое-где нечаянный островок жалости, то лишь об одном: «Эх, высоковаты мостки… Не доплюнуть…» Самые догадливые прихватили из дома яблоки, яйца и томаты – какой-нибудь художественной школе хватило бы не на один месяц оттачивания техники натюрморта. Доплюнуть – не доплюнешь, а вот добросить… Хорошо еще, что ярость мало способствует меткости.
Прикрываясь колодками как роскошным деревянным жабо, она, насколько могла, уворачивалась от ударов, морщилась, если прямо в лицо, пыталась смотреть в ответ, без стыда и страха – с состраданием, но тем вызывала лишь новые вспышки озлобления и мрачного веселья. Толпа уже не бурлила – бесновалась, вопила, улюлюкала, вздымала руки в проклинающих жестах.
Но замечалось почему-то не это.
Небо. Не крошечный кусочек, порезанный на квадратики прутьями решетки, а огромное и такое прозрачное, что захватывает дух. А высоко в небе – одинокая чайка. Ее крик, похожий на скрип колеса невидимой кареты… которая, как всегда, проедет мимо. Чумазый бутуз, взмывший над толпой на дрожащих – от негодования ли, от общего ощущения праздника? – отцовских руках: «Смотри, сынок!». Ветер треплет непослушные кудри, глазенки, круглые как два луидора, готовы, кажется, впитать и сохранить в себе всю сцену предстоящей казни – до последней мелочи. До последней капли крови.
Она тоже смотрела на мальчугана. Прекрасно понимая, что у нее уже никогда не будет такого.