Шешелов прервал чтение. Пока говорил о письме он со стариками, даже пока диктовал его, все не виделось таким сумрачным. Но теперь один, ночью, вдруг яснее, чем когда-либо, понял тяжесть положения. Если Архангельск не вышлет помощи, город будет обречен. Придет враг – хоть надорвись в крике, никто не поможет. Лишь на себя у колян надежда. А что они могут, в такой дали от отечества? Для защиты лишь сорок ружей да никудышная команда из инвалидных...
Он отложил письмо в сторону. Жаль, не даст Шешелову его превосходительство начальственного предписания. Из одной лишь вредности, а не даст. И письмо не простит он это. «Потому что первым пишу, умничаю. Сочтет унижением для себя. Какой-то там городничий дальше видит. О-хо-хо, насадили их...» Но не писать он,
Шешелов, тоже никак не может. И тон письма превосходнейший получился. И слова, как просил благочинный, – с почтением. Конечно, почистить бы кое-где, улучшить. Жаль, нет Матвея-писаря, тот складнее бы изложил. Ну да пусть останется так. Утром Шешелов отошлет письмо эстафетой. И будет надеяться. Будет молиться. Помоги, господи! О, великий ты, вразуми губернатора! Пошли ты ему, католику, протестанту ли, кто его знает, как он верит в тебя, но пошли ты ему каплю разума! Внуши ему, господи: Кола должна остаться русской. Иначе жизнь нельзя оправдать. И простить, коль случится плохое, себе нельзя будет...
Шешелов обмакнул перо, против слова «городничий» подписался, брызнув чернилами: «Шешелов» [12]
.Шешелов разбирал бумаги. На столе, на стульях и на конторке лежали разложенные листы.
– Господи, – сказала Дарья, увидев в комнате беспорядок, – хламу-то сколько! Сжечь, наверное, пора?
– Много мы сжигали с тобою, Дарья. Слишком много.
– А зачем мусор в доме?
– Не мусор, Дарья, слова людские, мысли.
– Чужие-то для чего тебе?