Читаем Кола Брюньон полностью

Итак, в этот день мои четыре молодца встретились у меня. Радость эта для них была невеликая. Они друг друга недолюбливают, и, мне кажется, единственная связь между ними — это я. В наше время распадается все, что когда-то объединяло людей: дом, семья, вера; всякий считает, что прав он один, и всякий живет сам по себе. Я не намерен изображать старика, который возмущается и брюзжит, и считает, что с ним кончится и мир. Мир-то сумеет выпутаться; и, по-моему, молодежь лучше стариков знает, что ей нужно. А только стариковское дело — дело трудное. Мир вокруг тебя меняется; и если ты сам не меняешься тоже, то места тебе нет! Но меня это не пугает. Я сижу себе в кресле. Мне в нем хорошо. И если для того, чтобы тебя не согнали, требуется переменить мысли, что же, я и переменю, я сумею переменить их так, что останусь (это само собой) прежним. А покамест я наблюдаю из моего кресла, как мир меняется и молодежь спорит; я им дивлюсь и жду тихонько, потом минуту улучу и поведу их, куда хочу…

Мои молодцы расположились передо мной, вокруг стола: направо — Жан-Франсуа, церковник; налево — Антуан, гугенот, тот, что живет в Лионе. Оба сидели, не глядя друг на друга, сутулясь, не поворачивая головы и приросши к стулу. Жан-Франсуа, цветущий, толстощекий, с жестким взглядом и улыбкой на губах, говорил, не умолкая, о своих делах, хвастал, кичился своими деньгами, своими успехами, хвалил свои сукна и господа бога, помогающего ему их сбывать. Антуан, с бритыми губами и острой бородкой, хмурый, прямой и холодный, говорил, словно сам с собой, о своей книжной торговле, о своих путешествиях в Женеву, о своих деловых и вероисповедных связях и тоже хвалил бога; но уже другого. Говорили они по очереди, не слушая, что поет другой, и продолжая каждый тянуть свое. Но под конец и тот и другой, задетые за живое, повели речь о таких вещах, которые могли собеседника вывести из себя, один — о процветании истинной веры, другой — о преуспеянии веры истинной. При этом они по-прежнему не обращали друг на друга внимания; и, не шевелясь, словно у них свело шеи, со свирепым видом, резким голосом кудахтали о своем презрении к богу противника.

Посредине их стоял и смотрел на них, пожимая плечом и прыская со смеху, мой сын Эмон-Мишель, головорез, сержант Сасерморского полка (это малый неплохой). Ему не стоялось на месте, он вертелся, как волк в клетке, барабанил по окну или напевал: «ну-ну, ну-ну», останавливался, глядя на обоих старших, занятых спором, хохотал им в лицо или резко обрывал их, заявляя, что два барана, мечены они или не мечены красным или синим крестом, если только они жирны, всегда годны и что это им еще покажут…

«Мы едали и не таких!..»

Анис, мой младший сын, взирал на них с ужасом.

Анис, удачно прозванный, который пороха не выдумает.

Споры его тревожат. Ко всему на свете он равнодушен.

Он счастлив, когда может мирно зевать и скучать весь день-деньской.

Он считает дьявольским наваждением всякую политику и религию, которые придуманы для того, чтобы смущать сладкий сон разумных людей или разум людей сонных… «Худо или хорошо то, что у меня есть, раз оно у меня есть, к чему менять? Постель, которую мы облежали, облежали мы, облежали для себя. Мне новых простынь не надо…» Но его не спрашивали и перетряхивали его тюфяк. И, чтобы обеспечить себе покой, этот кроткий человек, в своем негодовании, рад был бы выдать всех смутьянов палачу. Сейчас он с растерянным видом слушал чужие речи; и как только они становились громче, втягивал голову в плечи.

Я, превратившись в слух и зрение, забавлялся тем, что старался разобрать, в чем эти четверо — мои, что у них моего. Как-никак, это мои сыновья; в этом я ручаюсь. А если они произошли от меня, то, стало быть, они из меня вышли; но каким же, черт, путем они в меня вошли? Я ощупываю себя: как же это я выносил в своей утробе этого проповедника, этого пустосвята и этого бешеного ягненка? (Авантюрист — еще куда ни шло…) О коварная природа! Так они пребывали во мне? Да, я таил в себе их семена; я узнаю некоторые жесты, некоторые обороты речи и даже мысли; я узнаю себя в них под маской; маска удивляет, но под нею — тот же человек. Тот же, единый и многообразный. В каждом из нас сидят двадцать разных людей: и хохотун, и плакса, и такой, как пень, которому все равно, что ночь, что день, и волк, и овца, и собака, и потихоня, и забияка; но один из двадцати сильнее всех и, присваивая себе одному право говорить, остальным девятнадцати затыкает рты. Поэтому они стараются удрать, как только видят, что дверь открыта. Мои четыре сына так и удрали. Бедняги!

Mea culpa. Такие далекие, они мне так близки!.. Что ни говори, они все-таки мои детеныши. Когда они говорят глупости, мне хочется попросить у них прощения, за то что я создал их глупыми. Хорошо еще, что сами они довольны и считают себя красавцами!.. Что они собой любуются, этому я очень рад; но чего я не выношу, так это того, что они не терпят, чтобы у ближнего было рыло, хотя ему оно и мило.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже