— Я разбираю ее отлично, — отвечал я. — Каждая тропинка мне знакома, я по ним хожу, как дома. Когда я иду лесом один из Шамув Везлэ, неужели, по-вашему, мне нужна проезжая дорога? Я хожу туда и обратно, с закрытыми глазами, по браконьерским тропкам; и если я, может быть, и прихожу последним, зато я приношу домой набитый ягдташ. В нем все на своем месте, в порядке, за ярлычком: господь бог в церкви, святые по своим часовням, феи в полях, разум у меня во лбу. Они ладят великолепно: у всякого свое дело и свой дом. Никакому деспотическому королю они не подчинены; но, подобно господам бернцам и их конфедератам, все они образуют промеж себя союзные кантоны. Одни послабее, другие посильнее. Но только на это полагаться нельзя! Иной раз против сильных требуются слабые. Разумеется, господь бог сильнее фей. Однако же и ему приходится с ними считаться. И сам по себе господь бог не сильнее, чем все остальные, вместе взятые. На всякого сильного найдется сильнейший, чтобы его съесть. Кто ест, того съедят. Так-то. Меня, видите ли, не разубедить, что самого большого господа бога еще никто не видал. Он очень далеко, очень высоко, в самой глубине, в самой вышине. Как наш государь король. Мы знаем (и слишком хорошо) его людей, управителей, исполнителей. А сам он там, у себя в Лувре. Теперешний господь бог, которому молятся ныне, это, так сказать, господин Кончини[12]
… Ладно, ты меня не тузи, Шамай! Я скажу, чтобы ты не сердился, что это наш добрый герцог, властитель неверский. Да благословят его небеса! Я его уважаю и люблю. Но перед властителем Лувра он ведет себя смирно, и хорошо делает. Да будет так!— Да будет так! — сказал Пайар. — Но это не так. Увы, далеко не так! «Когда нет господина, познаешь челядина». С тех пор как умер наш Генрих и королевство перешло в бабьи руки, князья играют им, как прялкой. «Князьям потеха, а нам не до смеха». Эти ворюги удят рыбу в большом садке и расхищают золото и грядущие победы, спящие в сундуках Арсенала, да охранит их господин де Сюлли! Ах, если бы явился мститель, чтобы им изрыгнуть собственную голову вместе с золотом, которого они нажрались!
По этому поводу мы наговорили такого, что было бы неосторожно все это записывать: ибо, напав на этот лад, все мы распелись дружно. Исполнили мы также несколько вариаций на тему о долгополых вельможах, о туфленосных святошах, жирных прелатах и о тунеядцах-монахах. Я должен сказать, что самые лучшие, самые блестящие песнопения импровизировал в данном случае Шамай. И наше трио продолжало идти в такт, каждый из нас как единый глас, когда после падочных мы коснулись припадочных, после лицемеров — всяких изуверов, фанатиков-живоглотов, католиков и гугенотов, всех этих болванов, которые, желая внушить любовь к всевышнему, дубьем и мечом вгоняют ее ближнему! Господь бог не ослятник, чтобы понукать нас палкой. Кто желает погубить свою душу, пусть себе ее губит! Надо ли еще мучить его и жечь живьем? Господи помилуй, оставьте нас в покое! Пусть всякий живет себе, в нашей Франции, и не мешает жить другим! Последний нечестивец и тот-христианин: ведь бог принял смерть за всех людей. И потом, и наихудший и наилучший, оба они в конце концов жалкие твари: и, сколь ни будь они суровы и горды, они похожи, как две капли воды.
После чего, устав от разговора, мы запели, затянув в три голоса славословие Вакху, единственному богу, насчет которого ни я, ни Пайар, ни кюре не спорили. Шамай заявлял во всеуслышание, что его он предпочитает тем, о которых разглагольствуют в своих проповедях все эти грязные монахи Кальвина и Лютера и прочая шушера. Вакх — это бог, которого признать можно, и достойный уважения, бог происхождения благородного, чисто французского… да что там — христианского, братья мои дорогие: ведь разве Иисус на некоторых старых портретах не изображается иной раз в виде Вакха, попирающего ногами виноградные гроздья? Так выпьем же, други, за нашего искупителя, за нашего христианского Вакха, за нашего улыбчивого Иисуса, чья алая кровь струится по нашим склонам и напояет благоуханием наши виноградники, языки и души и вселяет свой нежный дух, человечный, щедрый и незлобно лукавый, в нашу ясную Францию, со здравым разумом и с кровью здравой!
В этом месте нашей беседы, когда мы содвинули стаканы в честь веселого французского разума, который смеется над всякой крайностью («Мудрец садится посередине»… почему нередко садится наземь), громкое хлопанье дверей, тяжелые шаги по лестнице, призывание Иисуса и всех святых и бурные подавленные вздохи возвестили нам пришествие госпожи Элоизы Кюре, так звали домоправительницу, «Кюрихи» тоже Пыхтя и утирая широкое лицо краем передника, она возгласила:
— Ох! Ох! Помогите, господин кюре!
— В чем дело, дуреха? — сердито спросил тот.
— Идут! Идут! Это они!
— Кто это? Эти гусеницы, которые расхаживают по полям крестным ходом?
Я тебе сказал, не говори мне об этих язычниках, о моих прихожанах!
— Они вам грозят!
— Мне наплевать. Чем бы это? Жалобой в духовный суд? Пожалуйста! Я готов.
— Ах, господин, если бы только жалобой!