Герцог проследовал мимо склонившихся знамен. Так как луг был его, то он на него и вступил. И мы, дабы оказать ему честь, ему сопутствовали, все до одного, военным строем, с барабанным боем, с трубами и рогами и со святыми дарами. Кто бы мог найти в этом что-нибудь плохое? Разве только плохой верноподданный, человек угрюмый. Волей-неволей пришлось это одобрить и капитану. Ему оставалось одно из двух: или арестовать герцога, или примкнуть к шествию. Он и зашагал в ногу.
Все шло как нельзя лучше, и вдруг у самой пристани чуть не произошло крушение. У входа святой Элигий задел святого Николу, а святой Иосиф сцепился с тещей. Всякий норовил пролезть первым, не считаясь ни с возрастом, ни с приличиями, ни с уважением к дамам. А так как в этот день все собрались готовые к бою и в настроении воинственном, то у всех чесались кулаки. К счастью, я, который зараз и с Николой по имени, и с Иосифом и Анной по ремеслу, не говоря уже о моем молочном братце, святом Викентий, вскормленном на вииоградце; я, который за всех святых, лишь бы они были за меня, я приметил тележку, проезжавшую мимо с виноградника, и Гамби, моего приятеля, ковылявшего рядом, крикнул:
— Друзья! Среди нас нет первых. Обнимемся! Вот кто всех нас помирит, наш властелин, единственный (после герцога, само собой). Он явился. Привет ему! Да здравствует Бахус!
И, подхватив Гамби под ляжки, я водружаю его на карафашке, где он скользит и шлепается в чан с давленым виноградом. Затем хватаю вожжи, и мы первыми въезжаем на Графский луг; Бахус, полоща свой пьедестал в алом соку, увенчанный виноградными листьями, дрыгал ногами и хохотал. Взявшись под ручку, все святые угодники и угодницы шли вприпляску позади зада торжествующего Бахуса. Славно было на травке! Танцевали, ели, играли, прохлаждались целый день вокруг доброго герцога… А к утру луг был похож на свиной хлев. Ни травинки. Наши подошвы, запечатленные в нежной земле, свидетельствовали о том усердии, с каким город чествовал герцога. Я думаю, он остался доволен. А о нас и говорить нечего!.. Надо, впрочем, сказать, что на следующий день прокурор, вернувшись, счел нужным возмутиться, протестовать, грозить. Но он ничего не предпринял, остерегся. Правда, он начал следствие, но так его и не кончил: конец не всегда делу венец. Никому не было охоты доискиваться.
Вот как мы показали, что кламсийцы умеют быть покорными подданными своего герцога и короля и в то же время поступать всегда так, как им втемяшится в голову: она у них деревянная. И этот удачный опыт вернул веселость исстрадавшемуся городу. Люди ожили. Встречались подмигивая, обнимались смеясь и думали про себя:
«Есть еще крошки в нашем лукошке. Самого лучшего у нас не отняли. Все в порядке».
И память о наших бедствиях улетучилась.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ЧУЖОЙ ДОМ
Мне нужно было все-таки наконец решить, где мне жить. Пока можно было, я откладывал. Чтобы лучше прыгнуть, берешь разгон. С тех пор как мой очаг превратился в пепелище, я гостил день тут, день там, то у одного приятеля, то у другого; народу было довольно, чтобы приютить меня на ночь-другую, до поры. Пока воспоминание об общей беде еще тяготело надо всеми, все были как стадо и всякий чувствовал себя у чужих вроде как бы дома. Но долго так тянуться не могло. Опасность удалялась. Всякий понемногу вбирал тело в ракушку. Кроме тех, у кого тела уже не было, да меня, у которого не было больше ракушки.
А поселиться в гостинице я не мог. Двое моих сыновей и дочь — кламсийские граждане, они бы мне не позволили. Не то чтобы молодых людей это очень уязвило в их сыновних чувствах. Но что стали бы говорить!.. Однако они не так уж торопились меня залучить. Сам я тоже не спешил. Слишком уж мои вольные речи плохо вяжутся с их ханжеством. Кому из них принести себя в жертву отцу? Бедняги! Они были не в меньшем затруднении, чем я.
На их счастье, Мартина, славная моя дочка, как будто в самом деле меня любит. Она требовала меня к себе во что бы то ни стало… Да, но имеется мой зять. Я знаю сам, у этого человека нет оснований желать меня видеть у себя. И вот все они принялись следить друг за другом, следить за мной сердитыми глазами. А я от них бежал; мне казалось, будто мое старое тело продают с молотка.
Временно я устроился в моем «кута», на Бомонском склоне. Это там я, в июле месяце, старый повеса, переспал с чумой. Ведь всего забавнее, что эти болваны, которые, оздоровления ради, сожгли мой чистый дом, не тронули лачуги, где побывала смерть. Я, который уже не боюсь госпожи безносой, был очень рад опять очутиться в хижине с земляным полом, где валялись сосуды предсмертной вечери.