Когда я подходил, Мартина, моя дочь, мыла свою лавку, не жалея воды и не переставая тараторить, тараторить и тараторить то с одним, то с другим, с мужем, с мальчишками, с подручным и с Глоди, да еще с двумя-тремя соседками, с которыми она хохотала до слез, не переставая тараторить, тараторить и тараторить. А когда она кончила — не тараторить, а мыть, — она вышла и выплеснула ведро на улицу, со всего размаха. Я остановился было в нескольких шагах, чтобы ею полюбоваться (она мне радует глаза и душу, что за кусочек!), и половина ведра угодила мне в ноги. Она расхохоталась пуще прежнего, а я еще громче, чем она. Ах, эта галльская красавица, смеющаяся мне в лицо, С черными волосами, которые пожирают ей лоб, густыми бровями, горячими глазами и губами еще — более горячее, красными, как угли, и пухлыми, как сливы! Плечи и руки у нее были голые, а подол дерзко подоткнут, она сказала:
— В добрый час! Тебе, что же, досталось все? Я отвечал:
— Почти что так: но я воды не боюсь, лишь бы не требовалось ее пить.
— Входи, — сказала она, — Ной, спасшийся от потопа, Ной-виноградарь.
Я вошел, увидел Глоди в короткой юбочке, примостившуюся под прилавком.
— Здравствуй, маленькая булочница!
— Готова биться об заклад, — сказала Мартина, — что я знаю, почему ты так рано ушел сегодня из дому.
— Ты можешь не бояться проигрыша, тебе причину знать легко, ты сосала ее молоко.
— Так это мать?
— А то кто же?
— Какие трусы эти мужчины! Флоримон, который как раз входил, принял это на свой счет. Он напустил на себя оскорбленный вид. Я ему сказал:
— Это мне. Не обижайся, юноша!
— Хватит на обоих, — сказала она, — не будь таким жадным.
Тот изображал по-прежнему уязвленное достоинство. Это настоящий буржуа; он не допускает, чтобы над ним можно было посмеяться; и когда он видит нас вдвоем, меня с Мартиной, он настораживается, он с недоверчивым взглядом ждет, какие слова издаст наш смеющийся рот. Ах, бедные мы! Каких только козней нам не приписывают!
Я сказал с невинным видом:
— Ты шутишь, Мартина; я знаю, Флоримон в своем доме хозяин; он не даст себя оседлать, как я. К тому же и его Флоримонда тиха, смиренна, покорна, воли у нее нет, ни слова не скажет в ответ. Эта славная девушка вся в меня, который всегда был человеком робким, послушным и забитым!
— Да перестанешь ли ты издеваться над людьми! — воскликнула Мартина, стоя на коленях и наново протирая (уж я тру, тру, тру) с остервенелой радостью оконные стекла.
И за этой работой (она работала, а я смотрел) мы перекидывались славными и сочными словечками. В глубине лавки, которую Мартина наполняла своим движением, своей речью, своей сильной жизнью, сидел, забившись в угол, Флоримон, недовольный и хмурый, обиженной фигурой. В нашем обществе ему всегда не по себе; он пугается смелых шуток, ядреных галльских прибауток; они задевают его достоинство; ему непонятно, что можно смеяться от здоровья. Человек он маленький, бледненький, худенький и угрюмый; вечно на все жалуется; ему кажется, что все плохо, должно быть, потому, что он ничего, кроме себя, не видит. Обмотав полотенцем свою цыплячью шею, он сидел с беспокойным лицом и ворочал глазами то вправо, то влево; наконец, он сказал:
— Здесь дует со всех сторон, как на башне. Все окна отворены.
Мартина, не оборачиваясь, ответила:
— Вот тоже! А мне так душно.
Некоторое время Флоримон терпел на своем стуле… (Сквозняк, по правде говоря, стоял такой, что хоть куда…) И вылетел пулей. Моя молодка, не вставая с колен, подняла голову и сказала, добродушно и весело подтрунивая:
— Он опять залезет в печь.
Я спросил ее лукаво, по-прежнему ли она ладит со своим пекарем. Она, разумеется, не стала говорить, что нет. Вот упрямая плутовка! Хоть на куски ее разрежь, она никогда не сознается в ошибке.
— А почему бы мне с ним не ладить? — сказала она. — Он мне весьма по вкусу.
— Я-то поел бы, — говорю. — Но у тебя рот большой, маленький пирожок на один глоток.
— Надо довольствоваться тем, что есть, — отвечала она.
— Хорошо сказано. И все-таки будь я на месте пирожка, я чувствовал бы себя, признаться, не очень-то спокойно.
— Почему? Ему бояться нечего, я торговец честный. Но чтобы и он им был! А иначе ему сказано: если он, мошенник, вздумает меня обмануть, не пройдет и дня, как я наставлю ему рога. Всякому свое добро. Ему его, а мне мое. Поэтому пусть он исполняет свой долг!
— И до конца.
— А то как же! Посмей он у меня жаловаться, что наша госпожа слишком хороша!
— Ах, чертовка, я вижу, как в книге, это ты отвечала сарыге, когда она принесла небесный приказ.
— Я знаю много сарычей, — сказала она, — но только бесперых. Ты о котором говоришь?
— Разве ты не слышала, говорю, рассказа про сарыгу, которую кумушки послали к господу богу просить его, чтобы их крошки, чуть народясь, становились на ножки? Господь сказал: «Извольте». (Он с дамами любезен.).