Анну неожиданно охватило странное чувство: что делает здесь эта чужая? Зачем чужая и незнакомая ходит по их дому в растоптанных домашних туфлях на босых ногах? Зачем она тут вообще? Зачем эти четыре кухонных стола в ряд вдоль изразцовой бело-голубой, с голландскими сюжетами, стены? Когда-то, в детстве, все здесь было таким родным, так сверкало медью, так белело крахмалом… Здесь пахло пряностями, и проворная кухарка Поля весело раскладывала на противне фигурки имбирных пряников. К восторгу Ани и Саши мама меж тем сама расписывала уже испеченные пряники разноцветной глазурью, сидя тут же, у единственного кухонного стола – огромного и старого. В углу за ним стояла лошадка на колесах, перекочевавшая украшать кухню потому, что жаль было выбросить, а наездники ее уж выросли.
– Гречи опять нету в продмаге.
Немодулированный голос Липы вернул Анну в сегодняшний день. Что и можно извинить этим совслужащим, но только не эту бедность интонаций.
– Даже на Литейном. Уж неделю нигде.
– Да, я тоже не видела ее в продаже, – вежливо ответила Анна.
В действительности семья совслужащих Фаниных была не самым худшим из всего, что могло вторгнуться извне. Даже невзирая на редкостно крикливого младенца, чей плач и сейчас доносился из распахнутой двери комнаты, бывшей столовой. Кошмарная бабища Анюта, элемент чисто пролетарский, занимала одну из бывших спален. Липа с мужем жили в двух комнатах, вторая, слишком маленькая, чтобы в нее вселили по отдельному ордеру, когда-то была Аниной детской. Бывшую комнату брата занимал учащийся совпартшколы, «освобожденный» из производства рабочий. По счастью, он больше отсутствовал. Могло быть и хуже. Но…
Кипяток забурлил. Анна торопливо сняла чайник с примуса.
– Как ты думаешь, Аня, отчего тебя воспитывали так строго? – начала Лариса Михайловна, когда нефритовые шары улеглись обратно в свои шелковые гнезда, а на столе явились чашки – декокт для старшей и чай для младшей дамы. – Знаю, ты всегда больше любила отца. Много больше, он был к тебе добрее. Он был… не столь ревностен в своей строгости. А мне было безразлично, сильно ли ты привязана ко мне. Я слишком страшилась повторения в тебе своих ошибок. Поэтому поначалу меня безмерно напугали твои отношения с Николай Степановичем… Но только покуда я его не увидала. Я тогда сразу успокоилась. Он оказался другое.
– Я понимала, что брак твой с Бальмонтом был несчастлив – иначе вы не расстались бы. В вашем поколении развод был еще редкостью. – Анна Николаевна, смутившись, отвела глаза от лица матери. На дне чашки оказалась очень длинная чаинка – сулящая обнову. И, между прочим, скорее всего привирающая. – Но не могла же я о чем-либо спрашивать?
– Нет, не могла. Потому и дождалась ответа. – Лариса Михайловна отставила чашку. – Неприятный вкус у пустырника. Но что поделать. Я росла совсем иначе, чем ты. Своевольная, балованная. Наряды – самые дорогие, кони – самые злые, поклонники – самые завидные. Первая влюбленность всегда отдает безумием, когда же девушка привыкла во всем настоять на своих желаниях, это сущий ужас. Как же все это меня увлекло – родители против, бежать и венчаться тайно, желательно бы еще с погоней. Погони не было, но я все равно чувствовала себя героиней романа. Но влюбленность в поэта уж слишком быстро оборотилась прозой. Некрасивой и очень страшной. Кто рассуждает в восемнадцать лет? Даже если б я знала о уже имевшей быть попытке самоубийства… Она случилась, когда первый сборник его стихотворений обошла вниманием публика. Говорят, самоубийцы не меняют манеры… Во всяком случае, с Бальмонтом это было верно.
Лариса Михайловна ненадолго замолчала, поднеся ко лбу руку – белую и холеную, – словно бы назло возне с углем и примусом, с серым мылом для стирки… Ранняя молодость острее впитывает память душевной боли. В ее памяти, как наяву, выплыла балансирующая на подоконнике фигура Константина, угловатая и странно женственная, раскинутые руки, разорванный криком рот, солнечные блики, скользящие в стеклах, шум уже собирающихся снизу праздных любопытных… Нога в черной лаковой штиблете, задевшая цветочный горшок и, одновременно с грохотом соскользнувшая, крик, перешедший в рев ужаса… Страшный удар тела о землю.
– Он… он ведь из окна выпрыгивал? – тихо спросила Анна.
– С третьего этажа, – печально усмехнулась Лариса Михайловна. – Так и остался хромать. Впрочем, ему это нравилось – мефистофельское. По правде сказать, Анет, я и жила в аду. Жизнь с натурой невротической, бесстыдной в выставлении напоказ самых сокровенных сторон… Этот нарциссизм, это выворачивание решительно всего в свою пользу… Я не наговариваю, нет, о нет. Веришь ли, даже собственное свое пьянство он пытался поставить в вину мне, полуребенку, только что выпорхнувшему из родительского гнезда… Якобы – я его спаивала. Так он объяснял свои эскапады приятелям, не слишком заботясь о правдоподобии.
– Мама, так ты и есть тот самый вампир, женщина-чудовище? – Анна не сумела не улыбнуться.
– И слышу я сие от глупой куколки, поющей ныне по кабакам и выбравшей кривую дорожку?