И не злись на него, — сказала наконец Лерка. — Он любит поговорить, быть в центре любых событий.
— Он много чего любит, — сказал я.
— Прежде всего он любит меня. Без памяти. Как никто никогда меня не любил. Никто и никогда, — сказала твердо она.
— Никто и никогда, — согласился я. — Кроме того, он человек слова. Он сдержит обещание, чего бы это ему ни стоило. Благоговею перед теми, кто не нарушает обещаний.
— А я жалею тех, кто, заполучив обещание, ни с того ни с сего бросает свой дом, институт, друзей детства и, ослепленный ревностью, исчезает на целых два года. Так что ни слуху ни духу. А потом вдруг возвращается к своему любимому деревцу в надежде, что не сломана ни единая веточка, — сказала она и закрыла глаза.
— Таких мерзавцев нечего жалеть, — сказал я. — Завидя такого субъекта, даже если он не один, а в окружении друзей, надо влепить ему пощечину, вцепиться в волосы, обозвать позаковыристей и сразу же умчаться на попутном грузовике. Кое-какие словечки полезно кричать уже из кабины грузовика. Чтоб слышала вся округа.
— Ладно, Таланов, не будем ворошить веток. Голова немного кружится. Давай выпьем еще вот постолечку. — Она показала ноготь мизинца. — Ты знаешь, я пью дватри раза в году.
— Я тоже этой привычке не изменил, — сказал я с ударением на последние два слова. Мы тихо содвинули стаканы. Лерка сказала:
— Во всем есть сокровенный смысл, даже в горестях.
Вот шла я сегодня и думала. Я думала: в сказке для двоих с хорошим концом ты не увидел бы лунных ратников, а я — волшебный летучий сад. Жаль, что ты выбросил склянку с отваром… того цветка, о котором ты рассказывал…
— Гравейроса.
— С отваром гравейроса. Дело не в вещественных доказательствах, здесь Тимчика подводит его рациональность, да, он голый рационалист, это его недостаток.
Я хотела бы глотнуть твоего снадобья, чтобы во сне увидеть Лунную Деву.
Я сходил в свою палатку, принес ей сосудик из обожженной глины и положил на протянутые ладони.
— Дарю навеки, Лунная Дева, — сказал я. — Хотя ты и без гравейроса прошла над пропастью.
Она поднесла ладони к костру, долго разглядывала подарок. Вытянула пробку, лизнула ее, зажмурилась, замотала головой.
И опять мы надолго замолкли.
— Пропасть… пропасть… — в задумчивости повторила Лерка. — Помнишь то место, где они кажутся мне посланцами непредставимо красивого мира, но мысль о соприкосновении таинственно страшна и непостижима? Той ночью у меня в сознании выплыла не помню где читанная фраза: «Между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят…»
Что ты думаешь о красной тетрадке? Допускаешь, что я все придумала, от начала до конца? По неумелости не связав концы с концами?
Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.
— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе.
А мне у лунных ратников, — неожиданно заключила Лерка.
Она снова извлекла пробку из сосудика и понюхала.
В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.
— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу…
В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок.
Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, и на бумажках тушью от руки:
Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.
У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь. Оказывается, не все. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на полузабытую июльскую радугу, под которой ты бежала ко мне с букетом ромашек…