— Когда мне было два года, бабушка погадала на меня и сказала, что я возродилась с духом моей прапратети Ричи и что я буду шить и ткать для семьи, поскольку именно этим и занималась тетя Ричи, пока не умерла. И вот они стали прикладывать мне ко лбу памятные камушки тети Ричи каждый вечер перед сном, чтобы я вобрала в себя заложенные в них знания, они относились ко мне так, словно мне было сто лет, и они заранее знали, какие ответы я могу дать на любые их вопросы. В нашей семье так относятся к людям. Все считают, что человек превращается в какой-то орнамент, схему, замыкается в ней и не может действовать никак иначе. Никаких сюрпризов, ничего нового. Они дали мне схему и сказали: «Это ты».
Схемы помогали, когда он наконец осознал, что они существуют. Когда до него дошло, что ожесточенный спор с отцом является точным повторением другого, происшедшего две недели назад, что даже слова те же самые, Питер расслабился. Расстался с идеей достучаться до отца. Стал машинально повторять свою роль.
Помог в этом и Арт. Бывало, они курили украденные сигареты, сидя на верхних ветвях огромного дерева неподалеку от дома, и толковали обо всем этом с Артом, не слушая друг друга, но хотя бы выплескивая накипевшее. Что ты говоришь? А вот
Сильвия потрогала лацкан тонкого черного жакета.
— Я научилась любить ощущение нитки под большим пальцем, силу, с которой игла протыкает ткань; мне нравилось смотреть, как слабые пряди, сотканные вместе, образуют нечто нерушимое и как ножницы кромсают то, что нельзя разорвать голыми руками. За работой я была счастлива. Все остальное время у меня было ощущение, будто что-то не так. Мы все жили внутри друг друга и не могли разъединиться. Этого было недостаточно, и этого было слишком много.
«Люк, я горжусь тобой, сынок. Видишь, Питер? Это идет настоящий мужчина».
Люк в военной форме, с ежиком на голове, широкоплечий, разбитной, со своей полуулыбкой, которая заставляла девушек поглядывать на него с интересом. Люк, вернувшийся домой в гробу, покрытом флагом. Отец, у которого чуть не разорвалось сердце от горя, поникший и измученный, по утрам избегал смотреть на Питера.
— И я ушла из дома, — сказала Сильвия, глядя на него. Она протянула тонкую ладошку и положила ее на его руку. От нее исходило тепло и что-то еще.
— И я ушел из дома, — прошептал Питер.
— А они сказали: если уходишь, то не возвращайся, — сказала она.
Он перестал чувствовать кончики пальцев, но не потому, что они онемели от ее прикосновения. Скорее они просто каким-то образом исчезли, растаяли. Он ощутил морозный привкус одиночества, это был новый аромат; его собственное одиночество всегда отдавало колой.
Она сказала:
— И я подумала: хорошо. Я не хочу возвращаться. Не хочу жить в паутине, где каждое мое движение заставляет дергаться еще шестерых.
Она вздохнула.
— Я ушла, и мне было приятно стряхнуть с себя все эти ниточки. Наконец-то я осталась одна. — Она нахмурилась, глядя на размазанные остатки мороженого. С минуту она молчала. — Я живу здесь, в мире, уже почти два года. — Она посмотрела в окно на сгущающиеся сумерки, и он внезапно ощутил приступ паники, мерзлую землю на спине, навалившуюся тяжесть… Затем это прошло, исчезло за вкусом крекеров. — Кое-что в этом мире мне нравится, а есть такое, что я ненавижу. И… никогда не думала, что буду так говорить… но дома осталось то, о чем я скучаю.
— И я скучаю, — пробормотал он.
— В основном о тех, кто меня понимает. Кто читает мои мысли. Ты понимаешь, о чем я говорю? — Теперь она смотрела ему прямо в глаза, склонив голову вперед и упрямо изогнув губы.
Серебристая вспышка страха, вкус гвоздики, ощущение теплой воды под рукой, бурчание сытого желудка.