И Раймонди, и Вазари следует канону изображения Благоразумия, как он сформировался к середине XVI в. В частности, в «Иконологии» Чезаре Рипы (1560?-1625), впервые изданной в 1593 г. в Риме, образ «Благоразумия» описывается следующим образом: «Женщина с двумя ликами, на голове у нее – сияющий шлем; рядом с ней – олень; в левой руке – зеркало, в правой – стрела, вокруг которой обвилась рыба-прилипала. Шлем означает мудрость человека предусмотрительного, когда он вооружен мудрым советом, чтобы себя обезопасить; олень – задумчиво жует, ибо мы должны задуматься, прежде чем примем решение. Зеркало предлагает нам обозреть наши недостатки, погрузившись в самопознание. Рыба-прилипала, останавливающая корабли, напоминает, чтобы не откладывали совершение добрых дел, когда время лихорадочно спешит».[314]
Укажем, что два лика Благоразумия подобны двум ликам Януса, ибо благоразумный внимает и прошлому, и будущему. У Вазари на рисунке вместо описанной Рипой рыбы-прилипалы присутствует змея, издревле являвшаяся атрибутом богини мудрости – Минервы.[315]
Именно «Благоразумие» из числа четырех основных добродетелей представлено на гербе Расселлов как одно из неотъемлемых качеств рода. Щит герба «английской» ветви рода Расселлов выглядит следующим образом: по серебряному полю (цвет, в геральдике символизирующий «искренность и миролюбие») полоса черно-соболиного цвета (символизирует «мудрость и предусмотрительность»), красный лев (символизирует «храбрость и возвышенность души»), вверху – три золотые раковины (символизируют «щедрость и возвышенность ума»). Одновременное использование серебряного и черного указывает на «склонность к религиозности».
И интересно, что одно из сравнительно поздних изображений Благоразумия, выполненное Джошуа Инглишем в середине XVII в., представляет сидящую девушку правую руку она характерным жестом подносит ко рту, призывая к молчанию, а в левой сжимает змей – и эта деталь точно соответствует портрету Эдварда Расселла.
Однако при таком истолковании символического изображения в «окне» на портрете его брата Фрэнсиса мы приходим к противоречию: неужели изображенные там рептилии на рисунке одновременно ассоциируются и с «пагубой мира сего», и с мудростью? Можно, конечно, сослаться на амбивалентность символов, но, как правило, в случаях, когда в неком символе можно увидеть полярно противоположные качества, это указывает на то, что мы упустили еще некое его «измерение», в котором эти качества примирины и нейтрализованы.
Если мы попробуем взглянуть на оба портрета Расселлов и попытаться увидеть их в контексте развертывающейся «истории образов», то, возможно, противоречие «снимется».
Портрет Фрэнсиса Расселла, несомненно, «приписывался» к ранее нарисованному портрету его брата и должен был следовать специфике предшествующей работы – так, как эту специфику понимал второй художник. (Не исключено, что портреты принадлежат одному автору – но тогда существует реальная возможность атрибутации изображений: если сохранились архивы семьи за те годы, то среди выплат «ремесленникам», возможно, всплывет в соответствующие периоды одно и то же имя – тогда можно утверждать, что, скорее всего, это – создатель наших портретов.)
Мы уже говорили, что в интересующую нас эпоху лабиринты были весьма популярны в Европе. С одной стороны, образ лабиринта достаточно оторвался от своих языческих коннотаций и был «адаптирован» Церковью еще в Средневековье: известно, что в Шартском соборе на полу был выложен лабиринт, прохождение которого на коленях, с произнесением молитв, приравнивалось к паломничеству в Иерусалим – центр лабиринта характерным образом назывался «Небо» (Le Ceil) или Jerusalem; аналогичные лабиринты существовали в Амьене, ряде других французских соборов, были распространены и в Италии; свой лабиринт когда-то был в Реймском соборе.[316]
С другой стороны, если мы посмотрим популярную книжную продукцию той поры, то увидим, что гравюры с изображением Тесея, убивающего Минотавра в Критском лабиринте, украшали множество переложений в рыцарском духе античных мифов.[317]