Смаривал. В ужасе вскакивала, обмирала, вслушиваясь. Знала, что за дверью на карауле стоят верные лейб-кампанцы, да ведь сколько их там? Кабы все, кабы всегда быть среди них… Негоже императрице жить в солдатской казарме, а ей бы — в самый раз. Ночных сподвижников своих, лейб-кампанцев, осыпала милостями, выделила противу всех, поселила поближе — в батюшкином дворце, почитай, со всеми породнилась-покумилась.
Через полтора года особым указом предписала — лейбгвардейцам, которые по ночам стоят в пикете возле ее покоев, выплачивать по десяти рублев на день. Почему, за что такое неслыханно щедрое вознаграждение, сказано не было, но и так все понимали — для вящего их усердия к охранению. Они-то усердствовали. Сама Елисавет Петровна не могла преодолеть страха перед тем, что застигнут ее врасплох, захватят спящей, как она Анну Леопольдовну… Того ради объявлен был розыск стариков, кои бы имели такую твердую бессонницу, чтобы ночью вовсе глаз не смыкали. Старик — не мужчина, его стесняться нечего, а все надежнее молодых кобыл, что вокруг нее, те только и знают, что дрыхнуть. Отыскали такого. Старый хрыч оказался мошенник: он просто мог спать с открытыми глазами…
И вот страха не стало. Сна тоже не было, вместо сна наваливалась мучительная одурь, только теперь, и очнувшись, Елисавет Петровна не пугалась. Она устала от тяжких приступов кашля и рвоты, провалов в дурноту, от своего разбухшего, изжитого тела, от того, что все время торчали над ней, причитали и охали… Вон духовник, отец Федор, бормочет — молится. У дальнего стола стоят наготове со своими ножами и салфетками лейб-кровопивцы Шилинг и Круз — готовы, чуть что, снова пустить кровь по всем правилам заморской науки. На коленях приткнулся у кровати засморканный, изреванный сердечный друг Ванечка, последний амант… Этот горюет вправду, не притворяясь. Единственный, кто просто любил, без корысти и расчету. Не просил и не принял никаких титулов и наград, остался просто Иваном Шуваловым… И наследничек тут как тут. Этому не терпится — на месте устоять не может, будто свербит у него в этом самом… Глаза бы не глядели!
Елисавет Петровна отворачивается, все замечают это движение, устремляются к ней — не надо ли чего? Но ей тошно на них смотреть, и она опускает веки, чтобы отстали…
Заторопилась тогда, вытребовала в Петербург сиротуплемянника, расчувствовалась. Думала, будет, как с тем племянником, незабвенным Петрушей… Бедный мальчик!
Он ведь был влюблен в нее, четырнадцатилетний император, на все был готов, а она, дылда здоровая, с ним кокетничала… Были даже прожекты поженить их, чтобы престолонаследование было законней законного. Грех? Ну, грех попы отмолили бы. В крайности тому дароносицу подороже, тому панагию в бриллиантах пожертвовать — благословили бы… Да, видно, не судьба — помер Петруша. И вовсе судьба ей не задалась. Кого только в женихи ей не прочили? И французского короля, и Мориса Саксонского, и всякую немецкую шушеру. Чтобы, как сестрицу Анюту, из России вытолкать, подальше от престола. Ан выкусили! Она сама батюшкин престол восприяла. Только после всяких королей, князей да маркизов в потаенные супруги выбрала малороссийского пастуха… Красавец какой был, голос — прямо ангельский, и малый добрый.
Да ведь за это на престол не втащишь, Европе на смех..
А что — Европа? Шут с ней, с Европой…
Елисавет Петровна мучительно старалась вспомнить, додумать какую-то важную, самую важную мысль, чтобы успеть сказать, сделать, пока не поздно, но мысли ее ускользали, путались, и она никак не могла ухватить и удержать главную.
Что-то про Европу?.. Нет, на Европу наплевать. Держава… Да, вот — держава Российская! Каково-то с ней будет? На кого останется? На немецкого выкормыша?
Великая, необъятная, а…
Елисавет Петровна посмотрела на окна, за которыми простиралась эта самая держава, но отсюда ее не было видно — порывистый ветер хлестал по окнам снежной крупой. И мысли Елисавет Петровны снова утратили возвышенный характер. Она подумала, что к утру может сделаться гололед, опять будут калечиться некованые лошади. И люди тоже. Бывает, и до смерти убиваются. О таких происшествиях ей непременно докладывали. Ей было жалко пострадавших, но какой-то короткой и небольшой жалостью. Она приказывала отслужить панихиду и, себе в том не признаваясь, радовалась, что случилось это с людьми, которые ей вовсе не известны. А то бы она жалела и огорчалась куда больше…
И тут же она почему-то начала перебирать в памяти людей, которых знала, встречала, запомнила. Вереницы, толпы придворных, лакеев, попов, егерей, тесня друг друга, поплыли перед глазами, от их мельтешения голова пошла кругом, снова стало мутить. Грузное тело императрицы передернуло судорогой, она приоткрыла глаза. Вокруг все те же ненужные лица. Не лица — рыла… Наблюдают, сторожат, ждут смерти… Где же ее други верные, лейб-кампанцы? Она в них души не чаяла, они — в своей императрице… С гвардейцами ей всегда было хорошо.