— Не-не-не,— подхватилась бабка, выползла из тени.— Кирпичики еще, кирпичики...
Собирая кирпичики, она ползала по раскиданному селищу, пока до последнего не сложила их возле дуба. Сложив, перекрестилась, поклонилась тому месту, где когда-то стоял ее дом, и пошла, не оглядываясь, в новый Князьбор, в новую свою квартиру — комнатку и кухню, в полной уверенности, что не заживется в том новом Князьборе, что не будет у нее больше ни весен, ни зим, нет у нее сил на новые весны и зимы, быть может, и утра впереди уже нет, не проснется она следующим утром. Но в новой своей квартире Ненене не только перезимовала, встретила весну, а и много других весен, хотя так и не сказала спасибо Матвею за те весны. Скрипела, гнулась, как скрипит на ветру старое дерево, но не ломалась. Умереть же было суждено совсем другой бабке, и она, отходя, шепнула все же на ухо Матвею: спасибо. Шепнула уже, наверное, далекая и от старого, и от нового Князьбора, чуть слышно прошелестела это спасибо иссохшими губами так, что Матвей и не понял, кому оно было адресовано: ему ли, той дали, в которую уходила, или прожитой ею жизни.
***
Старая Махахеиха после зимы не поднималась с полатей, выползла на свет только раз — в день свадьбы внучкиной. А после свадьбы вновь залегла в своем закутке, И в доме ее вроде бы уже не замечали. Да что замечать, если работы ей поручить никакой нельзя было. Хорошо и то, что хоть сама от себя мух отгоняла. Разговаривала сама с собой и замолкала, забывая, о чем говорит, тоскливым взглядом смотрела то на дочку, то на зятя, то на внучку, как на детей малых, следила глазами за каждым их шагом, глазами требовала подать что-нибудь, гневливо трясла крючковатым носом, если подносили не то. В общем, ждала своего часа, обижалась, что так долго не наступает. Хотя кто-то уже, наверное, ходил у ее изголовья, с кем-то шепталась она ночами, умоляла: возьми, возьми... Но в то утро, когда все произошло, бабка вдруг преобразилась, ела не лежа, а сидя на полатях, и не с ложечки, а сама. И яйцо попросила принести куриное, свежее. Вытерла его о дерюжку, разбила о припечек, высосала до капли и с удовольствием трижды повторила: люблю, люблю, люблю. После чего надолго задумалась, все так же сидя на полатях. Васька с Надькой в хате были одни и собрались уже уходить, когда она подозвала их.
— Тебя признаю, Яков ты,— сказала она Ваське, тронув его за рукав, а от Надьки отодвинулась.— Тебя не знаю. Откуда ты, как звать тебя?
— Ты что, баба, Надька я.
Бабка подозрительно покосилась на нее и погрозила скрюченным пальцем.
— Ой, хитрая, не Надька ты. Переоделась в Надькино платте, я видела, не думай, я видела.
— Ложись, баба,— Надька погладила бабку, как девочку, по голове, дала ей подержать свою руку, но и это не помогло. Бабка не узнала ее и на ощупь, по руке.
— Ой, хитрая. Ой, оба вы хитрые, и бог с вами, идите, идите. А я тут управлюсь сама. Я сейчас и печь затоплю, еды наготовлю, свиней накормлю. И вам останется, не бойтесь. Ганне дам, Тимоху дам, Алене дам, Змитру положу.
— Помер Змитро, баба, немцы его убили.
— Ой, девонька, говорила ж я, что не Надька ты. Надька б наша николи такого не сказала. Надька вёдае, што Змитро жив. И Яков вот жив.
Надька переглянулась с Васькой, и они уложили бабку на полати. Та легла вроде бы покорно, но не успела еще захлопнуться за ними дверь, соскочила. Подкралась к окну, глянула тайком во двор, убедилась, что ушли, выскочила, набрала дров, принесла их в хату. И тут снова вроде бы забыла, что собиралась делать, зашептала:
— Гляди ты, Змитро помер. А как он мог помереть, если я живая... И Яков живы...— тут ей что-то, видимо, почудилось, испугала мышь, прошелестевшая пр полу. Она обернулась, покачала головой.— Подожди уж ты, скоро, скоро встретимся. Только с работой управлюсь, только деток покормлю: Змитру дам, Якову дам, а Надьке не. Не наша это Надька.
Перекрестилась на темную, под белым рушником икону.
— Ну что ты на мяне глядишь? Слазь, помогай. Дел, сама видишь, куча... Пособи... Ох ты, лайдачина. Узяли тебя в рамку, так ты с той рамки и пальцем не кивнешь.
И бабка отвернулась от цконы, заторопилась, заспешила, раскрыла грубку, выгребла золу прямо на пол, но приготовленные полещки не стала укладывать, а старательно сложила их на полу, С одной спички разожгла лучину, кинулась к чугунам, налила водой. Делала все управисто, легко, как, наверное, делала в молодые годы.
— Гори, гори, разгорайся,— приказала она огню.— Полна хата людей, напоследок всех накормить надо. Ох, уморилась,— и пошла к полатям, легла, чтобы больше не подняться.
Огонь, выплеснувшийся уже из-под стрехи, из окон, первым заметил все тот же Васька, проезжавший по деревне на мотоцикле. Бросил мотоцикл, рванулся в хату. Остановился на пороге, не видя ничего от дыма, пробрался к полатям, взял на руки Махахеиху.
— Отстань, отстань,— рвалась она на улице уже,— туда мне надо, туда. Ждут меня там, пусти, нехристь. К своим, к своим хочу, не хочу с вами...