Матвей Ровда, они, телушки, вывели его в свет. А кабанчиками и поросятками жив и сам Барздыка, живы ими Князьбор, Полесье. И их счастье, что домовиты и работящи Барздыки, Демьяны, Махахей, те самые, что сеют соль и садят воликов. Сколько былей и небылиц, нелепицы семь коробов сплетено вокруг них, вокруг этой изгороди, дубов этих, этих буслов — вокруг полешука. Со времен Геродота и по сей день плетутся эти короба, каждый свое лыко торопится вставить. Геродот назвал Полесье страной вод и туманов, те, что посовременнее ни за что ни про что обозвали полешука индейцем, диким человеком. По-ихнему, дикость исходит от самого уже слова «полешук» — при лесе живущий. Наслушался всего и он, Матвей. Выдали ему перед самой дорогой байку о том, как некий пблешук, то ли хитрый, то ли совсем наоборот, чтобы перебраться через болота к своей коханке, сплел себе кош-самолет, запряг в него двадцать петухов. На этом месте Матвей не выдержал и всерьез спросил: «Двадцать?» Матвей запомнил эту сказочку и сказителя. И многое другое запомнил, хотя иной раз и позволял себе посмеиваться над этим другим, поддавшись беззаботности и гостеприимству чужого солнца, чужих краев, забывая о непростоте и потаенности Полесья, забывая о том воздухе, которым дышал с детства, о том, что где-то среди гибельного, малярийного Полесья затерялась деревушка, всему миру дающая мяту и мятные бальзамы и эликсиры, что в той деревушке лучший в мире воздух. Это признавали все, только не они, не те, кто родился и вырос в той деревушке. Глядя на долгую чужую жизнь,, на чужие седины, забывал о том, что в его Князьборе к сотне годков подкрадывался родной дед Демьян, уже разменяла свою другую сотенку Махахеиха. И таких множество было по селам и весям Полесья, но не любили они о себе и своих годах напоминать, доживали в самом темном, хотя и самом теплом уголке деревенских хат, у печи, в самом дальнем уголке деревенского двора, где безбоязненно возились свиньи, копались куры, уйдя в тень деревьев и просто в тень, уступив все свои стежки-дорожки молодым. Они стеснялись, стыдились, что так зажились на свете, хотя еще и продолжали трудиться. Махахеиха гоняла кур с огорода, потихоньку полола гряды, а дед Демьян управлялся и с топором, наотрез отказался переехать к внуку, к нему, Матвею, подрабатывал к пенсии себе аиром, добывал этот аир в болоте, в старице, нес во двор, в тень липы у свинарника, устроившись на корытце, чистил обломком ножика до бели, пьяно пахнущей болотом, летним полуднем, водой и птицей, Полесьем. Вялил, сушил на солнце, бережно увязывал в пучки и сдавал заготовителям.
Мудрость его, Матвея, дедов была в незаметности. Ничего у них не было напоказ, на выставку: чем выставляться старости перед вечно молодой землей? И, может быть, их уступка молодым, их молчаливость были виною тому, что, глядя на седую древность, бережно хранимую в других краях, он, Матвей, забывал о древности своего края, о славе своих дедов, об истоках, корнях, не только его, Матвея, истоках и корнях, но всей белой и черной, малой и большой Руси, о некогда могучем турово-пинском воинстве, обретшем себя и свою силу именно здесь, на Полесье. Забывал, что он когда-то в детстве выкапывал из земли, из древних курганов, насыпанных за деревней, шведские и французские монеты, шлемы, оставленные пришельцами здесь, быть может, вместе с головой. Он, князьборец, Матвей Ровда, вместе со своими ровесниками — Барздыками, Ровдами и Махахеями — та дубах, один из которых поддерживает хатку Ненене, а второй стоит здесь, у кладбища, искал кольцо, за которое когда-то Наполеон привязывал своего коня. Об этом им рассказал учитель истории, вполне могло быть и так, что придумал, но могло быть и правдой. Дубы шапками подпирали небо, были они ровесниками самого Ивана Грозного. Ребята проглядели глаза, но кольца так и не обнаружили.
— В солнечную погоду надо,— говорил им учитель,— на солнце кольцо само должно блеснуть, надо только поймать, когда на него лучик ляжет.
Они шли к дубам в солнечную погоду, ждали, когда лучик этот коснется кольца, а учитель им рассказывал про Туров и Пинск, про древичей. Древичами, оказывается, были сами они, а кольцо все никак не выблескивало.
— А заросло то кольцо,— объяснил Тимох Махахей.— Было, было, еще когда я не родился. А родился, оно уже заросло. Дуб не терпит чужого на своем теле, он же растет не только вверх; заглотал, съел поганскую железяку.