— Мы с нею разошлись, когда я сдавал в школе последние экзамены. В воскресенье она отправилась на теплоходную прогулку. В тот день, кажется, она познакомилась со своим будущим мужем. Спали мы так: я у окна, она за буфетом. Вечером, перед сном, она открыла банку с вазелином и стала натираться — боялась, что после загара начнет шелушиться кожа. Запах кошмарный, шелест кожи, и вдруг понял, что она совсем случайный для меня человек. В двадцать пять лет такие прозрения не убивают, но мне было семнадцать. Мне хотелось броситься к ней, обнять, снова найти свою мать. Я хотел, чтобы она погладила меня по голове, поцеловала, утешила. Мне нужно было побыть еще мальчишкой, но обнял бы, я знаю, не мать, а женщину.
— Черт возьми, не помню, как вдруг в руках оказался саксофон. Так вот как надо играть «Май Бэби»! Ты любишь: та-ти-та-та? Это и призыв и апокалиптический ужас.
Заиграл. На всю квартиру, на всю улицу. И тут она мне сказала: «Ты — подонок, ты — скотина!» А я: «Ты — кошка, шлюха. У меня нет больше матери». Потом мы говорили спокойно. Даже мирно пили чай. Будущие отношения оформили строгим договором. По этому договору мне оставлялась комната, себе она избрала свободу действий и не пришла домой уже на следующий день: инженер, с которым она познакомилась, капитулировал — вышла за него замуж и сделала соучастником своих замыслов: отдельная квартира, лето — на юге и так далее, впрочем, не знаю, что в этом «так далее» было еще.
— Я получил гарантию: «Помни, тарелка супа для тебя всегда найдется». Не правда ли, изумительная гарантия! Войны нет давно, но для целых поколений мера доброты и долга окаменевает.
…Помню эту комнату, какой она была по вечерам. На столе сыр, пачка чая, хлеб, нож на газете, которую Шведов умел ловко читать вверх ногами. Здесь не было уюта — все раскрыто, обнажено, как пыльная голая лампочка; стены далеко, а потолок высок. Девушки забирались, сбросив туфли, на старый диван. Окурки летели в огромную медную вазу.
Ни угощение, ни деловая встреча, ни пирушка — сыр был только сыром, а сигареты — только сигаретами, слова — словами… если не останавливаться на подробностях этих вечеров — пьянили возможности, которые открывались всюду. Шведов всюду отмечал незанятую пустоту, простор: он, казалось, недоумевал перед самим горизонтом. Если появлялся новый гость, который ценил что-то и верил только в это что-то, Шведовым невероятно легко, до освежающей забавности, показывалось это необычайно малым и случайным. Становилось смешным, как человек может уместиться на таком ничтожном пятачке. Студенческие идеи о бесконечных ступенях энтропических систем, пустота тундровских широт, где он странствовал более года, видимо, всегда поддерживали масштаб его видения, он прилагал его как верную меру ко всему, и возникал тот шведовский негативизм и юмор, который победить никто не мог; отрицание вытекало из масштаба возможного.
…Как легко Шведов избавлялся от книг, от денег, от времени, как умел уговаривать и давать! Людям, которым житие его в подробностях было неизвестно, он представлялся осыпаемым благодеяниями: книги ему дарили, деньги приносил неизвестно кто, да и не важно кто. И стоило оказаться рядом со Шведовым, как эти благодеяния начинали сыпаться и на тебя.
Когда я впервые переступил порог этой комнаты, здесь был филолог, который доказывал, что «Слово о полку Игореве» — подделка; философ требовал признания Бога, а один юноша, сильно картавя, без конца проповедовал джаз.
У каждого было свое соло, никто никого не перебивал. Здесь не было идолов, но были служители культов, и каждый служитель вел короткую мотыльковую жизнь — начинал говорить, головы поворачивались к нему, и отворачивались, когда начинал говорить другой.
Были такие, которые ничего не утверждали. Они передавали друг другу книги, пластинки, стихи, отпечатанные на машинке, кивали, но не спорили, занимали рубль и уходили, воодушевленные неизвестно чем.
Помню, как Шведов — на нем была черная ситцевая рубашка с закатанными рукавами, — разговаривая в углу с филологом, чуть громче произнес: «Просвещение в России — чернокнижие».
Уже тогда его приговоры и словечки стали повторяться; и те, кто даже не был знаком с ним, старались узнать, что он говорил.
— Он сказал: «Я не хочу хотеть».
— Шведов придумал новое слово — «панзверизм».
— Вчера Шведов заявил; «Пора, наконец, себя распечатать».
— Приходил к нему толстовец. Шведов спрашивает; «Почему, когда мы говорим „не убий“, имеем в виду прежде всего, что не стоит убивать мерзавцев?»
— Он хочет устроиться на работу, заготавливать для кладбищ еловые лапы.
— Я спросил его, куда он направляется. Он: «От паупера — к невротику».
— Спросили о демократии. Шведов говорит: «Ты думаешь, что каждый жаждет что-то сказать вслух? Ничего подобного. Дай человеку рупор — он будет обращаться с ним как обезьяна».
«Есть одно бесплатное удовольствие — смотреть на женщин».
«Женщины никогда не правы, но всегда имеют право судить».
«Знать своих друзей — знать, в каких случаях они тебе звонят».
«Наша общая родина — наше время».