Читаем Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е полностью

Прозрачный с голубизной и дышащий прозеленью воздух колеблется над облаками; у кромки облаков он плотнее, темнее, деятельнее; облака вытянуты и оформлены, расставлены в порядке — будто высокогрудые парусники, идущие в кильватер норд-остом; солнце, густо-красное от натуги и выпуклое, тащит за собой всю армаду облаков, постепенно убыстряя общее движение, чтобы спасти их от надвигающейся ночи, мрачной завистницы, чтобы увести заодно и нас самих — увести от вчерашних надежд и завтрашних утрат, все заодно и только скорее и дальше от нашей жалкой повседневности к праздничному обновлению.

Примерно так, пусть и не столь красочно, думал Борис Тимофеевич, сидя у окна и ожидаючи прихода Ивана Кузьмича, однорукого друга.

В квартире скапливалась тишина. Телевизор, с большим, будто покрытым бельмом глазом, молчал и не зрел; вода из испорченного крана на кухне перестала капать еще во вторник; ангел-хранитель на шкафу за пыльным разбитым глобусом был тих и недвижим — он сильно сдал в последнее время и подумывал о смерти и даже забросил любимую свою шутку — шуршать крыльями, а потом, хихикая, наблюдать, как Борис Тимофеевич в поисках мышей оглядывает углы; радио тоже безмолвствовало; только холодильник, время от времени вспоминая об обязанностях, начинал натужно гудеть, пока не захлебывался от собственной показухи; стол, уставленный закусками, поскрипывал в ожидании трапезы, но и это не нарушало общей торжественной траурной тишины.

А Борис Тимофеевич смотрел во все глаза в окно на хмельной малиновый закат и с грустью прощания вспоминал все сорок лет своей прежней постыдно-заурядной жизни. Как текли и куда утекли его лета и зимы? Какие дни, какие встречи, какие мысли сталкивались в нем, чтобы выбить в его окаменевшем уме ослепительную искру божественного вдохновения? Кого он любил? Кого пригрел? Кому был опорой? И на все эти вопросы Борис Тимофеевич отвечал сам себе с беспощадным стыдом: никак, никакие, никого, никому.

Это было мучительное чувство беспомощности, одиночества, страха и отчаяния — потому что ничего не изменишь и не повернешь вспять, потому что не было мужества отстаивать, да и отстаивать нечего было, потому что не оставалось надежд на близкие перемены, а дальше — это, как подозревал Борис Тимофеевич, для тех, кто придет потом.

Потом пришел Иван Кузьмич, наново бритый, с двумя свежими царапинами, пышущий энергией и устойчивостью, в новом костюме — пустой рукав лихо-небрежно засунут в карман пиджака.

В прихожей Иван Кузьмич долго растирал ботинками ветхий коврик, также долго и с чувством мял руку Бориса Тимофеевича, обнимал за плечи, заглядывал в глаза, говорил тепло и усмешливо:

— Что затосковал, чижик сердешный? Плюнь слюнями на ихнее сокращение. Сокращают? Плюнь. Нас сокращают, а мы не сокращаемся, а? Ха-ха-ха. Иди в магазин приемщиком винной посуды, а? Будешь сыт, пьян и нос в табачных изделиях. Процент боя стекла дают? Скидку на жратву в магазине дают? Дефицит какой — сардельки там или еще чего — дают? Все дают, только стой и бери, а? Да ладно, не печалься, вдвоем перетоскуем это дело.

Войдя в комнату, Иван Кузьмич мельком взглянул на приготовленный стол и, пораженный, остолбенел, едва не застонал, однако, как матерый затрапезник, вида не подал.

Две бутылки водки — высоченькие, прозрачные, чистенькие, невинно-похабные, с тонкими девственными горлышками вперехват и в ярких этикетках-передниках — приглашали начать застольную круговерть; в дымчатой полухрустальной посудине один к одному и один на одном покоились, обретая духовитость, грибы, маринованные на перце, чесноке, лавровом листе, травах, кореньях и еще черт знает на чем; в грубой металлической банке тускло и нежно отблескивала упитанная килька; просвечивающий, дырчатый, настойчиво пахнущий сыр; темная, как лик пустынника, колбаса с мелкими хитрыми глазками жира; тугой и даже на вид упругий хлеб — вся композиция немудрящей холостяцкой сервировки разом была уловлена цепким взглядом Ивана Кузьмича.

Он поднял глаза, увидел икону в углу у окна, построжал лицом, уверенно перекрестился левой рукой и сел.

— Под образами — во славу и во здравие — наливай хмельную радость. Пусть течет беседа в утешение соседа.

Борис Тимофеевич наполнил стеклянные стаканчики.

Гость поправил засаленный узел галстука под горлом, ухватил корявой рукой стаканчик так, что стекло заскрипело в крепких пальцах.

— Будем здоровы, Борис Тимофеевич. И дай бог не в последний раз.

Борис Тимофеевич, зажмурясь, выпил с таким отвращением, что Иван Кузьмич рассмеялся отрывисто-хрипло:

— Так ее, треклятую.

Они молча, сосредоточенно закусывали. Потом еще выпили. Хмелели медленно, с расстановкой — торопиться было некуда.

— Не понимаю, Иван Кузьмич, такого порядка, — ковырял вилкой в тарелке Борис Тимофеевич.

— Чего же не понять? — дожевывал гриб Иван Кузьмич. — Наружного порядка или внутреннего?

— Вот-вот. По-ря-док. Ряд за и рядом с рядом. Чередом… Жизни своей не понимаю. Не-до-ум-ение. Ума не хватает. Не до ума, если жизнь связывается и плетется узором, цепью, веревкой, удавкой… Мысли заплетаются…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Разум
Разум

Рудольф Слобода — известный словацкий прозаик среднего поколения — тяготеет к анализу сложных, порой противоречивых состояний человеческого духа, внутренней жизни героев, меры их ответственности за свои поступки перед собой, своей совестью и окружающим миром. В этом смысле его писательская манера в чем-то сродни художественной манере Марселя Пруста.Герой его романа — сценарист одной из братиславских студий — переживает трудный период: недавняя смерть близкого ему по духу отца, запутанные отношения с женой, с коллегами, творческий кризис, мучительные раздумья о смысле жизни и общественной значимости своей работы.

Дэниэл Дж. Сигел , Илья Леонидович Котов , Константин Сергеевич Соловьев , Рудольф Слобода , Станислав Лем

Публицистика / Самиздат, сетевая литература / Разное / Зарубежная психология / Без Жанра