Но по ночам, когда Стивен лежала в одиночестве без сна, эти поступки, которые по утрам казались утешением, потому что коренились в ее отчаянной преданности Коллинс — по ночам эти поступки казались тривиальными, глупыми и бесполезными, потому что Коллинс не могла ни знать о них, ни видеть их, и слезы, которые Стивен сдерживала весь день, наворачивались ей на глаза. Она даже не могла во время этих одиноких ночных бдений набраться храбрости, чтобы упрекнуть Господа Иисуса, Кто, как она чувствовала, мог бы и помочь, если бы решил даровать ей «колено домработницы».
Она думала: «Он ни меня не любит, ни Коллинс — Он хочет всю боль Себе забрать, а делиться не собирается!»
А потом она каялась: «Прости меня, Господи Иисусе, я же знаю, Ты любишь всех несчастных грешников!» И от того, что она, может быть, так несправедливо подумала об Иисусе, она плакала еще больше.
Действительно, ужасными были эти ночи, проводимые среди слез, сомнений в Боге и в рабе Божией Коллинс. Часы тянулись в нестерпимой темноте, и, казалось, обволакивали все тело Стивен, от чего ее бросало то в жар, то в холод. Часы на лестнице тикали так громко, что у нее болела голова от этого неестественного тиканья — а когда они били, что случалось каждые полчаса, их звук, казалось, сотрясал весь дом, пока Стивен не забиралась под одеяла, прячась, сама не зная от чего. Но тогда, свернувшись клубком под одеялом, ребенок утешался теплом и безопасностью, и нервы его расслаблялись, когда тело покоилось в сонной мягкости кровати. Затем вдруг — широкий, успокаивающий зевок, еще один, и еще один, пока темнота, Коллинс, огромные грозные часы и сама Стивен не сливались в одно целое, погружаясь во что-то вполне дружелюбное, гармоничное, в чем не было ни страха, ни сомнений — та блаженная иллюзия, что зовем мы сном.
В те недели, что последовали за отъездом Коллинс, Анна пыталась быть очень нежной со своей дочерью, чаще быть с ней рядом, прилежнее ласкать Стивен. Мать и дочь прогуливались по саду или бродили вместе по лугам, и Анна вспоминала сына из своих мечтаний, который играл с ней на этих лугах. Глубокая печаль на миг затуманивала ее глаза, бесконечное сожаление, когда она смотрела на Стивен; и Стивен, быстро научившаяся различать эту печаль, сжимала руку Анны маленькими беспокойными пальцами; она так хотела бы разгадать, что тревожило ее мать, но не могла сказать ни слова, одолеваемая смущением.
Ароматы лугов странным образом трогали обеих — необычно острый запах луговых маргариток, запах лютиков, зеленоватых, как трава; и еще запах таволги, что росла у изгороди. Иногда Стивен вцеплялась в рукав матери — невозможно было выдержать этот густой аромат в одиночку!
Однажды она сказала:
— Постой, а то повредишь этот запах вокруг нас — этот белый запах, он совсем как ты!
А потом она вспыхнула и резко подняла глаза, обеспокоенная, не станет ли Анна смеяться над ней.
Но ее мать глядела на нее серьезно, с любопытством, озадаченная этим существом, которое, казалось, состояло из одних противоречий — то упрямая, то мягкая, даже нежная. Анну, как и ее ребенка, трогал аромат таволги у изгороди; ведь в этом они были едины, мать и дочь с горячей кельтской кровью в жилах, которая побуждает замечать все это — если бы они могли понять, что эти простые вещи могли бы создать связь между ними!
Огромная жажда любить внезапно овладела Анной Гордон, там, на этом лугу, залитом солнцем — овладела ими обеими, когда они стояли вместе, по две стороны пропасти между зрелостью и детством. Они глядели друг на друга, будто просили о чем-то, будто искали чего-то одна от другой; потом это мгновение прошло — они шли дальше в молчании, не ближе друг к другу, чем раньше.
Иногда Анна возила Стивен в Грейт-Мэлверн, чтобы пройтись по магазинам и остановиться в гостинице аббатства на обед, состоявший из холодной говядины и питательного рисового пудинга. Стивен испытывала отвращение к этим экскурсиям, для которых требовалось наряжаться, но она терпела их за то почтение, которое принадлежало ей, когда она сопровождала мать по улицам, особенно по Церковной улице, идущей в горку, длинной и оживленной, потому что на Церковной улице друг друга видят все. Шляпы поднимались вверх с очевидным уважением, а более скромный палец взлетал к виску; женщины склоняли головы, и некоторые даже делали хозяйке Мортона книксен — деревенские женщины в пятнистых шляпках, похожие на своих курочек, их добрые лица, напоминающие сморщенные печеные яблоки. Тогда Анна останавливалась, чтобы расспросить их о телятах, ребятах и жеребятах, и обо всех созданиях, что растут на фермах, и ее голос был мягким, потому что она любила эти юные создания.
Стивен стояла чуть позади, размышляя, какая у нее грациозная и милая мама; сравнивала ее хрупкие, изящные плечи с согбенной от трудов спиной старой миссис Беннетт, с некрасивой, сутулой спиной молодой миссис Томпсон, которая кашляла, когда говорила, а потом приговаривала «прошу прощенья», как будто считала, что недопустимо кашлять в присутствии такой богини, как Анна.