В те несколько секунд, пока N.N. делает несколько шагов ей навстречу, Ирина, предвосхищая все кинематографические открытия, видит все происходящее сразу с нескольких точек. Его глазами. Своими глазами. Глазами покойной матери, высветившимися на висящем рядом с часами портрете. И еще чьим-то взглядом откуда-то свыше. Даже не из верхнего угла комнаты, а откуда-то извне. Из-за пределов условностей и реальностей, взметнувшихся и над этим заметенным снегом Звонарским переулком, и над городом, и над миром, откуда может видеть лишь тот, кому под силу видеть сквозь стены, мысли и сквозь года. Видеть двух обреченных, неприкаянных, бесприютно одиноких, бесконечно уставших от своей бесприютности людей, сумевших на мгновение из своего одиночества выбраться.
…Прикосновение его чуть влажных губ к ее щеке – не отвергнет ли? И ближе, ближе, в то единое, бесконечно единое целое, ради мига слияния в которое и стоит рождаться. И стоит жить. И стоит терпеть все бедствия неприкаянности, непонятости. И стоит пробивать стены, крушить бастионы, чтобы хоть на миг слившись с другой половинкой твоего целого, только в этом слиянии стать тем, кем ты можешь, должен быть, но никогда не стал бы, не дойди ты до этого мига.
Чтобы только слившись, понять, ради чего живешь!
* * *
Он уйдет поздно ночью, а я и не замечу, как засну. Чтобы утром проснуться от странного грохота в общем коридоре.
Опять соседи бунтуют. Или на место Кондрата и Клавдии кого-то вселяют.
Но не слышно голосов. Только грохот. И странный перезвон больших напольных часов, оставшихся в отведенной калмычке выгородке. Здесь, в комнате, на стенных часах Елены Францевны только восемнадцать минут девятого – не время для перезвона. Одни из двух часов определенно сошли с ума. Или проснувшийся Вилли залез внутрь напольных часов, кажущихся малышу игрушечным домиком, и нарушил там все у часов внутри.
Прикладываю две вышитые мамочкой подушечки к ушам, чтобы только не слышать соседской ругани, но грохот за дверью продолжается. Упрямо затыкаю уши. Плотнее и плотнее зажмуриваю глаза. И разжимаю веки, только когда запираться в своем счастье больше невозможно.
Кто-то толкает меня в бок и тянет за руку. Открыв глаза, вижу стоящего рядом Вилена.
– Мама упала.
Сквозь открытую дверь моей буфетной видна распахнутая дверь в огороженный большевичкин угол. Все в той крохотной комнатенке перевернуто, а напольные часы, которые при всех уплотнениях никто так и не смог сдвинуть с места, теперь раскурочены. Неужели Виленчик умудрился так напроказничать?
– Где упала?
Не понимаю отчаянно и не хочу понимать, что говорит малыш. Понимаю лишь, что не хочу, чтобы соседский мальчик вытаскивал меня из моего счастья. Хочу снова закрыть глаза и лежать, улетая в то, что случилось вчера…
И еще понимаю, что нужно как-то уговорить мальчика выйти из моей комнаты, иначе мне не подняться с кровати и не одеться. Вчера впервые в жизни уснула, как была, – обнаженной. И теперь при стоящем рядом малыше эта не дающая не верить в случившееся обнаженность мешает.
Нужно попросить Вилли выйти и тогда встать и быстро надеть лифчик, рубашку, пояс и чулки… Но как не хочется! Как не хочется вставать и всю эту бесполезную броню на себя натягивать. И возвращаться в эту жизнь не хочется. Не хочется понимать, где, куда и почему упала партийная калмычка…
– Вниз. Мама упала вниз. Я рукавичку с лестницы в пролет уронил и на первый этаж побежал. Обратно поднялся, а мамы нет. Вниз поглядел, а там, где была рукавичка, мама лежит. Внизу.
Без всякого белья – некогда! – под одеялом натянув на себя платье, босиком выбегаю на лестничную клетку, с этого угла так напоминающую недавний кадр на обложке ноябрьского номера «Огонька». Конструктивистски идеально графичные пролеты лестницы, и на одном из пролетов женщина и мальчик смотрят вниз.
В день, когда меня уволили их «ЗиФа», я уже вспоминала этот будто бы перевернутый кадр. Тогда я смотрела снизу, а Вилли сверху просил меня принести ему ускакавший мячик. И мама его тогда стояла рядом и смотрела на меня сверху вниз.
Теперь моя очередь заглянуть вниз. И увидеть на каменном полу нижнего этажа серый силуэт – распростертое тело женщины. И в этой серости бьющее по глазам красное пятно крови возле ее головы.
12. Проклятие императрицы
(Александр Дмитриев-Мамонов. Ноябрь 1796 года. Усадьба Дубровицы, под Москвой)
За окном мерный скрип. Дворовые люди чистят наваливший за ночь снег и, переступая валенками, издают этот навязчивый мерный звук.
Скрип-скрип.
Следом звук лопат и скребков.
Шух-шух.
И больше ничего.
Дворовым строго-настрого велено когда барин работает рта не разевать, иначе долой с барского двора! А кому ж хочется от теплой жизни на людской половине в барском доме обратно в простылые деревенские избенки?! То-то дворовые люди рта и не разевают. Только и слышен этот скрип. Скрип-скрип-шух-шух-скрип…
Из-за двери кабинета доносится другой скрип.
– Мон ами, Александр Матвеевич, голубчик, да слышишь ли меня?
Надоевший не меньше скрипа голос жены.