Всесвятейший кир Парфений, милостию божию архиепископ Константинопольский, Нового Рима и вселенский патриарх, окончил тягостную службу и скрылся во внутренние покои, которые принято было именовать кельей. Служки, сняв с патриарха облачение, удалились, и первосвященный наконец смог остаться один. Теперь впереди были немногие и оттого особо драгоценные часы отдыха, которые можно провести достойно философа: наедине с чашей вина и свитком Овидия. «Не возлагай же надежд на красу ненадёжного тела — как бы ты ни был красив, что-то имей за душой».
Непросто в наш последний век быть мудрецом, и не знаешь, кого более опасаться: цезаря-иноверца или единоверцев, ежеминутно умышляющих против тебя. Один неправильный шаг — и не помогут ни знание древних философов, ни софистические рассуждения, ни богословские тонкости, пониманием которых, кажется, можно уязвить всякого оппонента. Увы, в человеческих делах громче всего звучит звонкий голос золота, а патриаршья казна вновь, в который уже раз, пуста.
Кир Парфений вздохнул и распечатал крошечную амфору с густым хиосским вином. Увы тебе, Эллада, приют мудрецов, нигде больше, кроме острова Хиос, не делают настоящих амфор и настоящего вина. Во всём упадок и разорение, и, как сказал Аристотель об испорченных людях, ни у кого не согласуется то, что они должны делать, с тем, что они делают.
Первосвященный придвинул кубок тончайшего венецианского стекла и наклонил над ним амфору.
В дверь неделикатно громко постучали, на пороге объявился протодьякон Мелетий, управляющий патриаршим подворьем.
— Там!… — задыхаясь выговорил он. — Там пришёл янычар. Требует ваше святейшество!
Холодом продрало патриарха Парфения от этих слов. Нет для православного пастыря горше муки, чем в собственной убогой келье ежеминутно ждать, что вспомнят о нём власти и вновь потребуют чего-то — скорей всего денег, которых и без того не хватает, а быть может, и самой жизни. Но в любом случае беды начинаются с того, что на монастырском подворье объявляется янычар, посланный великим везиром, или румелийским агой, а то и самим султаном.
— 3-зови… — через силу выдавил кир Парфений.
Ждать во дворе Семёну пришлось недолго. Дьякон, к которому он обратился с просьбишкой, объявился назад через минуту и пригласил Семёна в палаты. Другого слова, чтобы назвать священнический дом, у Семёна не нашлось. Куда до этакой роскоши хатёнке попа Никанора, да хоть бы и богатой усадьбе Фархад-аги. Убогое снаружи строение внутри поражало взгляд. Полы мраморные, двери точёные, на стенах бархаты. В тёмных комнатах свечи горят в серебряных подсвечниках. Дворец, да и только… царский терем! А он сюда припёрся за наставлением в вере и отпущением грехов.
Семёна ввели в полутёмную комнату, где в деревянном кресле с прямой спинкой восседал священник. Вместо иерейского облачения на нём была монашеская ряса, но тоже не простая, а лилового шёлка, радующего глаз и тело.
На этот раз Семён не повторил ошибки, сразу заговорил по-турецки:
— Прошу прощения, эта, но у меня не было иного времени, чтобы обратиться к вам. Я не турок, я славянин, из России. Турки взяли меня в своё войско, насильно обрезали, но я остался православным…
Кир Парфений молча слушал излияния опасного гостя. Значит, это не посланец султана… Ну конечно, посланец должен быть в ранге куллукчи и носить парчовый пояс. В таком случае, дело обстоит гораздо опаснее, нежели новое повеление властей. Это провокация. Знать бы, кем подослан настырный янычар…
— …нет больше силы терпеть мусульманство. Благословите, отче, на подвиг. Лучше мученическая смерть, чем такая жизнь. Даже среди бывших еретиков есть примеры для подражания, не признающие Магомета, а из православных ни один не осмелился восстать. Благословите на подвиг, отче, горю послужить вере.
«…если это человек шейхульислама, — спешно соображал Парфений, — то за попытку совращения в христианство обрезанного янычара меня наверняка сместят с престола, а возможно, будет и нечто худшее. Гнать немедля! Но если это человек Павликия, — антифоном пришла другая мысль, — то жди бед на соборе».
— …со следующей пятницы каждому велено вслух непригожую молитву читать, а я не хочу. Грешен, до сих пор притворялся, будто Аллаха чту, но более притворства не желаю… — Семён говорил, исповедуясь скорее самому себе, нежели разодетому в шелка монаху. Не виделось в монахе святости, земным и грешным пахло от него — не миром и ладаном, а киимоном и сладким вином.
«…гнать! — твёрдо решил Парфений. — А если ошибся, то на соборе скажу, будто испугался гонений не на себя, а на всю церковь. Мол, если янычар обратно в церковное лоно принимать, то недолго дождаться и церковных погромов… А вдруг, — пришло в голову новое соображение, — всё, что рассказывает незваный гость, — правда? Тогда тем более — гнать! Одно дело, когда везир задумал получить с церкви новые подношения, совсем иное, ежели ему донесут, что в одном из булуков произошли смутительные дела».