Дора дошла до угла дороги и поймала такси. Когда такси разворачивалось, чтобы забрать ее с тротуара, она увидела Ноэля, который бежал к ней с бутылкой в руке. Он подбежал к ней как раз тогда, когда такси останавливалось.
— Чего это ты вдруг?
— Пол звонил.
— О Господи! И что ты ему сказала?
— Ничего — положила трубку.
— Он едет сюда?
— Нет, он звонил из-за города. Я слышала, как пела птица. И я не отвечала, так что он ничего не знает.
— А как же наш обед?
— Мне он, думаю, теперь поперек горла встанет. Пожалуйста, прости меня.
— Я думал, ты боец…
— Не умею я бороться. Никогда я толком не могла отличить правильное от неправильного… Хотя не в этом дело. Извини, что вот так убегаю. Танец наш мне понравился.
— Мне тоже. Ладно, поезжай. Но не забудь: то, во что верят эти люди, — неправда.
— О'кей.
Дора повернулась к таксисту и сказала первое, что пришло ей на ум:
— Национальная галерея.
Ноэль кричал вслед уходящему такси:
— Не забудь! Бога нет!
В Национальную галерею Дора особенно не собиралась, но, раз уж там оказалась, зашла. Место не хуже других, чтобы решить, что ей теперь делать. Есть уже расхотелось. Может, попытаться еще разок позвонить Салли? Но видеть Салли ей тоже расхотелось. Она поднялась по лестнице и окунулась в вечную весну, которая царила в залах с кондиционированным воздухом.
В Национальной галерее Дора бывала тысячу раз, и картины были ей знакомы почти как ее собственное лицо. Идя меж них, как по любимой аллее, она чувствовала, как нисходит на нее покой. Она побродила немного, с состраданием глядя на вооруженных каталогами несчастных посетителей, которые беспокойно всматривались в шедевры. Доре не надо было всматриваться, она могла глядеть так, как можно глядеть наконец, когда знаешь великое творение досконально: став перед ним с достоинством, которое оно же само и даровало. Она чувствовала, что картины эти принадлежат ей, и уныло подумала, что, пожалуй, это единственное, что ей принадлежит. Дору утешало наличие чего-то похожего на радушный прием и ответный отклик, и ноги сами понесли ее к
разным святыням, которым прежде она так часто поклонялась: великим световым пространствам итальянских полотен — более просторным и южным, нежели любой настоящий Юг; к ангелам Боттичелли — сверкающим, как птицы, счастливым, как боги, изгибающимся, как стебли лозы: к восхитительной чувственной близости Сусанны Фаурмент [38]
; к трагической близости Маргариты Трип [39]; к торжественному миру Пьеро делла Франчески [40] в ранних утренних тонах; к замкнутому и позлащенному мирку Кривелли.[41] Наконец Дора остановилась перед портретом двух дочек Гейнсборо [42]. Детишки, держась за руки, шли по лесу, платьица на них мерцали, глаза были серьезные, темные, белокурые их головки, как круглые тугие почки, были похожи и все же не похожи.Дору всегда волновали картины. Взволновали и сейчас, но как-то иначе. Она подивилась, не без чувства признательности, что все они здесь по-прежнему, и сердце ее исполнилось любви к этим картинам, их могуществу, дивной щедрости и совершенству. Вот где, наконец, подумала она, нечто реальное, действительное — и прекрасное… Кто это говорил, что прекрасное и действительное неотделимы? Вот где нечто такое, что не может гнусно заглотнуть ее сознание и, сделав придатком воображения, обесценить. Ведь даже Пол, думала она, существует сейчас лишь как некто, кто ей грезится, либо как смутная внешняя угроза, с которой она никогда на самом деле не сталкивалась и которой не понимала. Но картины — нечто реальное, существующее помимо ее сознания, они говорят ей благосклонно, хоть и свысока, о чем-то лучшем и добром, и наличие их рушит мрачный, близкий к трансу, солипсизм ее прежнего настроя. Когда мир казался субъективным, он был лишен интереса и ценности. Но теперь в нем, в конце концов, есть что-то и помимо ее «я».
Такие мысли, смутные, неоформившиеся, витали у Доры в голове. Прежде она никогда не задумывалась о картинах таким образом, да и теперь не извлекала для себя какой-то явной морали. И все же она чувствовала: ей было откровение. Она глядела на лучистое, темное, нежное, могущественное полотно Гейнсборо и чувствовала неожиданное желание пасть перед ним на колени, обнимая и проливая слезы.
Дора беспокойно огляделась: не видел ли кто ее порыва. Хоть она и не распростерлась в самом деле перед картиной, на лице ее, должно быть, отразился этот необычный экстаз, да и на глаза ее действительно набежали слезы. Она обнаружила, что в зале она одна, и улыбнулась, возвратясь к более спокойному упоению собственной умудренностью. Она бросила последний взгляд на картину, все еще улыбаясь, как можно улыбаться в храме — дорогом именно тебе, ободряющем, любимом. Затем она повернулась и пошла к выходу.