Читаем Колокола полностью

Раненый охал и ворочался: он видел перед собой этого Тимофеевича, а Демертше казалось глупо называть маленького мальчика по отчеству, а не просто Ваня…

Только в самом конце письма сообщалось то, что надо было, действительно, сообщить: «ранен я в ногу и нахожусь в таком-то госпитале».

«Обряд совершают» — думала Демертша про эти письма и не любила их писать. Но ей нравилось, что мужики молчаливы, и лежат, думая, что-то свое, постоянное, привычное, крепкое и простое, как земля. «Как волы», — определяла она их про себя: «думают, как жвачку жуют: тихо, молча, постоянно».

Усикова писала эти письма иначе, — и мужики любили, как она их писала. Она живо, размашистым, четким почерком, — так что мужики любовались на его «понятливость», — перечисляла все поклоны, — и понукала мужика:

— Ну, еще кому? сватье? племяннице? бабке?

— Племяшке! — обрадовавшись, спохватывался мужик. — Марфутке. Она в Трефилове за Косухиным, за Федором. Тоже, чай, взяли. Кузнец.

— Еще кому? — торопила, недоумливая Усикова: — крёсна, небось.

— Померла, третьего года померла! — сокрушался мужик тем, что нельзя уже послать поклона «крёстне».

Написанное письмо мужик брал из рук Усиковой и оглядывал с довольным видом:

— Ловко ты сработала, сестрица. Неграмотный — и то прочтет. Явственно.

— Ну, ты теперь! — тянулась Усикова к другому раненому, к третьему, к четвертому…

Скоро Демертша совсем перестала и писать письма, и читать рассказы. Она только присылала им на третье что-нибудь сладкое, но и это перестала делать после того, как однажды Усикова сказала ей:

— Мужики сладкое не едят. Сладкое им — за детское. Вы бы им на махорку давали лучше.

— Разве можно курить в лазарете?

— Выздоравливающим — можно.

Проходя молча среди кроватей, Демертша вглядывалась в их сероватые лица близорукими глазами, и шептала про себя:

— Сумасшедшее время. Сумасшедшие люди!

Мужики сменялись в лазарете рабочими, среди рабочих вкрапливался мещанин из Тулы, татарин из Казани, половой из Харькова, плотовщик из Нижнего, — но в серых халатах, в шлепанцах-туфлях, все они были на одно лицо, и всем им, рано или поздно, Усикова говорила одно и то же. Выздоровевших и выписавшихся из лазарета она направляла иногда к Коростелеву.

Впрочем, он скоро был арестован и посажен в тюрьму. На фабрике пошли строгости. А Павлов писал с войны Уткину:

«Едим мясо. Впрочем, едим пирог с грибами. Энци-клопедия, одним словом. Вижу большую несознательность. Дела, впрочем, идут к просвещению. И еще очень в'oшисто, и прислал бы ты, Уткин, шерстяные портянки. И махорки».

В первый же месяц войны пришло известие, что убит в сражении ходуновский рабочий Космачев, когда-то изгнавший с Пущиной улицы приказчиков и семинаристов. Девушка, с которой он жил, Анюта Лепесткова, прихрамывая на одну ногу, прибежала, простоволосая, к Уткину с письмом в руке. Она выкрикивала какое-то старое, старое причитанье, в девчонках слышанное ею от бабки, где-то в Олонецкой губернии, — и прерывала его жалостными обращениями то к Уткину, то к его жене:

— Ой, Сергей Никитич!.. Ой, Марья Сергеевна! Ой, убили его, убили его!

Уткин хмуро молчал, перечитывая письмо, а Марья Сергеевна потчевала девушку валериановыми каплями, и шептала ей что-то на ухо. Уткин, наконец, обозлился на капли и на причет, и крикнул на Анюту:

— Тебе-то что? Ну, убили. Муж он тебе что ль? — хлопнул дверью и ушел: — Всех убьют! Все мы — чертовы куклы, цари и пешки. Всеми черт хвостом играет!

С этого дня Уткин запил.

Он пил со всеми, с кем только мог пить в Темьяне. Водка была запрещена, — поэтому он пил красное в армянском погребке — с Гришей-иллюминатором, организатором поминок по звонаре Николке, пил английскую горькую с учителем Ханаанским в семинарии, пил русскую мадеру с Пенкиным, закусывая ее груздями, пил запеканку с Вуйштофовичем, — и кричал: «Еще Польска не сгинела!» — и «Черт эту Польску побери»!

Пьянство было закончено в «Парадизе», на Соборной площади.

В соборе ударяли ко всенощной. Служить должен был архиерей. Ждали в собор губернатора, по случаю одержанной победы, о чем возвестили вечерние телеграммы, после всенощной должно было быть краткое благодарственное молебствие.

Уткин сидел в «Парадизе» с седым Гришей (Гришей началось его «кругосветное пьянство» и Гришей же конч'aлось) — и утверждал, соля мадеру из солонки поваренной солью:

Перейти на страницу:

Похожие книги