— «Ангел Божий» пешеходствует, Антихрист же окаянный в безконных колесницах ристает. Ангел Божий нищ, оный же противник изобилует. Ангел Божий Богом вразумлен и научен, оный же обезумен книгами многими и писаньями неисчетными. Ангел Божий — Божиими словесы глаголет, оный же пес — многими наречьями человеческими, Ангел Божий — тайн Божиих ведатель, оный же прегордый — книгочтец дерзновенный. Ангел Божий и нищету приемлет, как богатство, оный — завистник — небесное богатство расточив, земному обилию ревнует и на обладающих злобною завистью пылает»…
— От кого это у вас? — спросил Коняев, отдавая тетрадку.
— Не интересно, от кого, а важно, чт'o. Подумайте. Все, чего добиваются в ваших не-гуттенберговских тетрадках, все здесь отметается, как Антихристово…
— Кем отметается, Анна Осиповна? — сказал Коняев. — Попами!
— Тише говорите, — наклонилась она над ним. — Я с попами не имею никакого дела. Я же лютеранка. Нет, отметается теми, кто могли бы позавидовать… теми, — поправила она себя, — для кого предназначены ваши тетради. Я получила это через одну женщину, ее зовут Тришачиха… Она достала это у одной девушки с фабрики. Ее зовут так же чудно, как вас… Вы — Фауст, а она…
— Фигушка?
— Вот-вот… Отвратительная привычка русских давать глупые прозвища.
— Она ненормальная, — сказал Коняев.
— Человеческая норма — икс, под которой подставляют все, что угодно… Это, — Демертша щелкнула пальцем по тетрадке, — это читают девушки на фабрике…
— Несознательные.
— Одна из них у меня была. Она отлично умеет шить. Я говорила все, что есть в ваших тетрадях. Я уверена: вы бы меня похвалили — я стала на ваше место. И знаете, что она мне ответила на это: «Что уж тут делать, барыня, когда меч и над правыми, и над виноватыми занесен?» — «Какой меч?» — я спросила. «Архангелов, — отвечает, — из Божьей руки». Вот как они воспринимают войну, нищету и все прочее, о чем есть в ваших тетрадках.
Коняев хотел ей что-то ответить, но она, забыв о нем, начала думать вслух:
— Я выросла в России, но русских я не понимаю. Где в другом месте и у кого могли бы еще столкнуться два не-Гуттенберга, несоединимые, как лед и огонь? А тут в одном месте, у одних и тех же людей…
Демертша нагнулась опять к Коняеву:
— Они ведь и ваши тетрадки читали. Они все знают, что там есть. Они не сознательные? Нет, тут что-то другое… Тут русский удел. Вы тянете в одну сторону, они — в другую, те… — Она нахмурилась: лицо ее стало обиженным, с брезгливой усмешкой, — те, кто шлют вас туда, — она указала рукой в окно, а потом на кровать, — а оттуда — сюда, те тянут в третью сторону… И узел только затягивается туже. Несчастная страна!
Она сунула Коняеву тонкую, вялую руку — и вышла.
Через три недели было разрешено перевезти Коняева домой.
Он мог уже, опираясь на палку, немного двигаться по комнате. Рабочие с фабрики приходили его навещать и рассказывали ему свои новости. Фабрика работала во весь мах, но есть недохватки в хлопке, в топливе, в продуктах. Коростелев в Сибири; от Павлова нет известий. Туськин жив и пишет с войны письма, в которых сообщает: «Приеду и налажу производство». Уткин пьет, и назначен к увольнению при первом подходящем случае. Пажитнев бил тайно «маленького Ходунова» за то, что переносит из нижнего этажа в верхний, но тот не жаловался, и дело сошло.
Коняев слушал, задавал вопросы и, когда выслушал про «маленького Ходунова», спросил:
— Небось, лягавых у вас не мало развелось?
— Есть. Бегают, хвост поджав, из нижнего этажа в верхний: лают там на нашего брата потихоньку…
— А вы поосторожней бы, ребята…
— Осторожны и так. Разговаривать, что поважней, в другое место ходим, — объяснял ему Фадеев, крепкий парень в кожаной куртке.
— Куда же в другое?
— На колокольню! — засмеялся Фадеев. — Под звон колоколов.
— Хоть в сто ушей слушай, ничего не услышишь…
Коняев засмеялся.
— А Василий-звонарь не гонит?
— Чего ему гнать? Пришли звонить. Мало ли там народу бывает? Ну, и мы… Мы не долго ведь. Заседаний не открываем. Мы без председателя.
— Отзвонил — и с колокольни долой, — поддержал Фадеева другой парень, с маленькой медной серьгой в левом ухе.
Коняев полюбовался на него: румяный, свежий, точно тес сосновый.
— Ты бы серьгу-то снял, Костя, — заметил ему Коняев. — Ну, что ты с серьгой?
— А это я ее с тех пор, когда в Темьяне топ, повесил, чтобы не забыть. Пьяный был. Не пить чтобы.
— Что ж, не пьешь?
— Пью! — виновато улыбнулся розовый тесовый парень. Все расхохотались.
— Ну, носи на здоровье! — сказал Коняев и обернулся к рабочим. — Так вот, товарищи, поосторожнее. Спешить нам пока некуда. Дело наше не медведь, в лес не уйдет, а и захочет уйти, так поймаем. Коростелеву посылает кто?
— Анка его, Мутовка, посылает, — сказал Фадеев.
— Анка, а вы?
— Нет.
— Надо посылать.
— Туг народ.
Коняев улыбнулся.
— Туг, — растрясти нужно.
Пошлем.
Навещали Коняева и из города.
Пришла Тришачиха, принесла пирог с капустой и спросила с порога:
— Ну, молодец, цела твоя голова на плечах?
— Цела, — весело ответил Коняев.
— А руками влад'aешь?
— Владаю.
— Ну, три четверти человека в тебе есть: без остального и обойтись можно.
— Все есть.