— Попы ни при чем, — отвечал Уткин, уткнувшись в бумаги. — Где им! Сидят в опасении. Тише воды. Дьякон, тот прямо говорит: «Я по плоти только духовный, а по духу я большевик».
— Не попы — так кто же?
— Сами колокола.
— Лепи горбатого!
— Убери — увидишь, и звонить перестанут.
— Убрать, действительно, пора. Черти его щекочи, этого Усикова. Говорил: утилизация, утилизация. Вот тебе и утилизация металла: сняли — и оставили в сарае. Буржуи и без того заржали: советского транспорту, мол, хватило только на 60 сажен: от колокольни до Совдепа перевезти.
— С большим колоколом придется до зимы выждать. По санному пути. До Смекаловки, до завода, 20 верст. А на малые заявки есть желающих учреждений.
— От кого есть заявки?
Уткин порылся в бумагах и вытянул листок.
— На один колокол, погуще, в пожарное депо, на целый небольшой звон, — колоколов этак с пять, — от театруправления, для театра. Нет у них колоколов. В кастрюли бьют. В некоторых пьесах требуется звон. От губмузея три заявки — на старинные колокола. тут и перечислены: Царский, Плакун, Голодай. Полагал бы…
— Постой, — прервал Коростелев, и прислушался. — Что за чертовщина? Звонят! Слышишь: звонят?
— Как будто бы… Да, это верно, у Симеона Столпника. Доносит ветром. Тут недалеко.
— Да у нас на дворе звонят, говорят тебе. Вот чепуха.
Коростелев встал и прислушался.
Ударяли в небольшой колокол, мягко, неуверенно, пробующе; где-то совсем близко возникал звук и прятался, не желая выходить наружу. Но звук был музыкален и чист.
— Звонят, — развел руками Уткин.
— Это у нас в сарае, Петр Иваныч, сходи посмотри, какой идиот там звонит, и приведи сюда. Вот они, таинственные звоны, которым верит дурьё.
Уткин пошел и вернулся с аптекарем Хлопчиком. Хлопчик, весь дрожа, маленький, черненький, в кожаной, порыжевшей куртчонке, запнулся в дверях — и ни с места. Нижняя губа у него дергалась, — и очень смешно дрыгало на веревочке роговое пенснэ.
Уткин шутовски поклонился, как простаки в оперетке, и представил Хлопчика Коростелеву:
— Вот-с, рекомендую, товарищ Коростелев, артиста на колоколах, провизора фармации, Исаака Абрамовича Хлопчика. Усладитель звоном.
— Какого вы черта, — набросился на него Коростелев, — звоните? Где ваш пропуск на двор Советов? Нет? Как же вы смели туда зайти? Кто вас пустил?
— Я… извиняюсь… но я, под забор…
— Зачем? Что вам понадобилось у нас на дворе?
Хлопчик попробовал насадить пенснэ на переносицу, но оно тотчас спрыгнуло.
— Я… извиняюсь, но я звонил…
— Звонили? Почему? Что у нас, колокольня, что ли? И хорош — вы звонарь! Посмотрели бы на себя! Вы — еврей: что вам до звона: в попы что ль репетируете? Так не примут!
— Я извиняюсь, но я не хочу быть поп… — Хлопчик вскинул на Коростелева испуганные, масляные глаза. — Извиняюсь, но колокола — это же музыка…
— Поповская музыка, а вы еврей, на кой вам она прах?
— Извиняюсь, но это же музыка. Я не мог никогда иметь этот музыкальный инструмент. Я хотел играть, я же имею музыкальные способности, и я хотел играть на колоколах свою музыку. Колокола — это же почти оркестр. Я извиняюсь, мне не давали никогда играть на этом музыкальном инструменте. Я же просил… Товарищ Уткин, не может же не знать.
— Подтверждаю, — кивнул головой Уткин. — Товарищу фармацевту хотелось позвонить на колокольне, я за него просил и получил от ворот поворот.
— Ну?
— И теперь… Я приветствую революцию… И теперь, извиняюсь, когда инструмент не на колокольне, — быстро подхватил уткинские слова Хлопчик, — я сказал себе: «А почему бы тебе, Хлопчик, не поиграть на твоем инструменте? Великий Октябрь тебе позволяет».
— Здесь, товарищ фармацевт, не балаган, — хмуро заметил Коростелев, — и не музыкальная школа, — добавил он. — Чтоб ноги вашей здесь больше не было! Поповских звонарей мы прогнали, и еврейских не нужно. Потрудитесь найти другие музыкальные инструменты.
Хлопчик поклонился и поморгал глазами.
Коростелев нагнулся над бумагами.
— Я могу идти, товарищ председатель? — осведомился Хлопчик.
— Можете. Уткин, напишите ему пропуск…
Хлопчик опять поморгал.
— Я извиняюсь, может быть, вы разрешите мне иногда поиграть на колоколах? Я же могу представить свидетельство из музыкальной школы.
— Я разрешаю вам убираться к черту, пока я не велел вас арестовать.
Хлопчик вздохнул и вышел.
Коростелев прошелся по комнате. Раскурил папиросу. Старые губернаторские стоячие часы в футляре красного дерева медленно двигали маятником, как губернатор — подагрическими ногами. Коростелев ткнул папиросу в бронзовую чернильницу с голой нимфой, служившую пепельницей, и сказал Уткину:
— Мы никогда не доводим дела до конца. Уж когда-нибудь наши белые приятели прищемят нам хвост на этом. Заявки на колокола все удовлетворить. Пора кончить эту канитель с колоколами. Еще другой какой-нибудь дурак найдется, — захочет колокольную музыку разводить. В пожарную команду и в театр отдать — что просят... На кой ляд нам эти колокола!..
— А в музей? — спросил Уткин.
— Не следовало бы… Мы снимаем — они показывать будут. Я бы эти музеи… черт их щекочи! Впрочем, все равно девать некуда. Пусть берут.
— А большие?..