Вы, должно быть, знаете, что мы уже принимали его жену и сына — вашего племянника и золовку. Трогательный, очень трогательный молодой человек, он так бережно поддерживал мать. А впрочем, я — фантазер.
Сегодня мы будем играть для вас. Я и Гедвин — он уже наверху, на башне...
Скульптурный проект «Девятого форта»?! Как?! Брат и это вам рассказал? Как трогательно, какое внимание к нашему городу! Этот конкурс — событие для нас... Событие! Проект?! Вот вы говорите — проект, проект... Проекты!.. Ха-ха-ха! Все еще обсуждаются. Четвертый тур! Мы, знаете, запаслись терпением, мы готовы ждать... (И он снова громко захохотал.) Голоса в жюри раскололись. Они клонятся в сторону проекта другого, — поверьте мне, старику, — ничего не говорящего ни уму, ни воображению. Мы — люди искусства нашего города — принимаем это как личное, так сказать, поражение. До чего музыкален, вот именно — м у з ы к а л е н, проект Бертинисов — отца и сына, один из лучших проектов памятников жертвам фашизма! Лучший из тех, которые я видал... Я выступлю из состава жюри... Я...
Собрался народ, однако... Смотрите! Публика. Кто им сказал о концерте? Решительно ничего в этом мире, под этим солнцем не удается скрыть. Не правда ли, у нас чрезвычайно болтливое солнце?! Садитесь, мадам. Публика невоспитанна! Концерт для вас, а вам может не достаться места. Сюда: вот на эту скамью, под дерево.
Стены башни, неуклюже слепленной из бетона и нисколько не похожей на церковную колокольню, бежали вверх, все вверх, вверх, обрываясь высоко над черепичными крышами, над улицей, площадью и уж конечно над кронами шелестящих деревьев. Их было много, этих деревьев, и, поскольку лето, — очень много людей (народу). Вот они: пристроились поудобнее, чтобы послушать музыку; суетливо заняли все скамейки. Кое-кто из туристов сел прямо в траву, разостлав плащи (разведали, что сегодня концерт, но вряд ли о том, что «Реквием»).
Тихо скрипнула тяжелая дверь, закрывшись за органистом... Ступеньки в башне не были деревянными, я долго слышала — или мне казалось, что слышу, — шаркающие, немолодые шаги Гачаусуса. Но вот они замерли. Я заметила у подножья башни группу выстроившихся ребят (мальчишек), пожилую женщину в белом... Перед ними стоял хормейстер. Мне кажется, это был хормейстер, потому что в руке у него — дирижерская палочка.
Удар и еще один. Тугие, мягкие, круглые, торжествующие удары.
Тему вели три колокола. Их подхватывали десятки более тонких, более высоких колоколов, приглушая все гомоны, все городские шумы: смех; едва уловимое звяканье трамвайных рельсов; шорох колес по асфальту.
Город превратился в огромный концертный зал. Порвалось небо и брызнуло вниз.
Этого я не могла стерпеть, опустила голову и заплакала.
«...Я был жизнелюбив».
«Да. Ты был печален. И жизнелюбив».
«Я любил».
«Да. Любил... Любил, в своем вечно измятом костюме, в истертых замшевых полуботинках. Ты был неряха. Но человек совести!.. И редчайшего, поверь мне, редкого обаяния».
«Она сказала мне: «Положи меня, как печать на сердце твое».
«И ты положил ее, как печать на сердце свое? На больное сердце!.. Больное! Отчего ты мне про это ни разу не рассказывал? Ты положил ее, как печать на сердце свое. Значит, бывает такая любовь?»
«Зачем ты спрашиваешь меня? Ты же знаешь, — бывает. Каждый слышал, что значит любовь к своей родине. К своему сыну. А к женщине?.. Как же не быть любви? И вот я положил ее, как печать на сердце свое. На больное, немолодое, изношенное сердце свое».
«Чем ты это писал? Не глазами, не сердцем, не памятью!»
«Нет. Я это писал своей жизнью, — с ее детством, юностью, морем, солнцем. Разве ты не улавливаешь в ударах колоколов вздох и выдох моря, девятого вала?.. Зачем ты спрашиваешь меня?!»
«Да. Я узнала. Это самый грозный — это девятый вал! Но разве же это реквием?»
«Нет. Не реквием. Как ты музыкально необразованна! А еще человек из нашего города! Это осмысление жизни, всей жизни — перед самым ее концом. Разве реквием — обязательно заупокойная служба?.. Как страстно в часы тягчайшей болезни мы видим то, что осталось для нас по ту сторону занавеса: два муравья у трещины в скале, над обрывом, синяя головка бурьяна... Бурьян и растение — мята. Как славно пахнет она! Как я счастлив, силен и молод. А закат? А дождь? А радуга? Земля — ведро! И радуга, — понимаешь? — стала ее коромыслом... Я жил, я радовался и плакал. И я страдал. Мы привыкаем к жизни так, как будто она нам положена. А ведь жизнь — подарок!.. С какой готовностью мы расшвыриваем ее. Но это — в молодости. Чем старше, тем жаднее и корыстолюбивее человек. Он копит жизнь, как бы много ни было у него отнято... Речка... Поле, его тишина, необозримая, как покой.
Жить!.. Жить! Жить!»
«Ты живешь?»
«Да. Живу. Уж будто бы ты не знаешь?.. Как ты мучительно музыкально необразованна. Мне следовало этим заняться».
Звуки колоколов стали тише. Послышался женский голос: