Юность в белом платье, ты с трогательной серьезностью приносишь цветы моей ушедшей молодости — тому страшному крику, когда меня ранило и кровь, молодая и жаркая, испачкала мой выходной офицерский китель. Первая моя мысль: не «а буду ли я жива?», а «что я буду делать без выходного кителя?!».
И вот теперь ты склонилась, чтобы возложить к подножию памятника цветы.
Не говори: «никогда». Не смей! Не греши. Потому что я, например, не могла догадаться, что когда-нибудь опять окажусь в Фюрстенберге, что автобус сделает ради меня этот двадцатидвухкилометровый крюк.
Знала бы, не села бы в поезд, в автобус.
Мое прошлое — это я, зачем же мне до него дотрагиваться?
Не хочу!
Молодой шофер и молодая девушка, с цветами! Почему вы до сих пор поете наши песни? Что для вас пронзительного в той, далеко ушедшей войне?!
Звенят, гудят и дрожат провода, бегут новые соки в стволах деревьев. Грустно шевеление травинок над могилами павших.
Не выплакать, не выкричать войны.
3
Этой дорогой и этим поездом я уже ехала однажды.
Нас, военных, доставляли тогда из Москвы в воюющую Германию.
В вагоне, помнится, было много народу, все невольно жались друг к другу, каждый, которого жали, от раздражения ненавидел того, который жал.
Я была единственной женщиной в этом вагоне — меньше всех ростом и самая робкая. Несмотря на присущую мне одесскую дерзость (быть может, происходящую от слабости — я все же не в силах толкнуть, потеснить другого человека), я стояла, стиснутая плечами, спинами, животами в темных морских и сероватых армейских шинелях, молчаливая, опустив голову. Всех это почему-то смешило. Я стала поводом для острот. Чем больше меня пытались задеть, тем ниже я опускала голову. Не хватало воздуха. Я спрашивала себя: «Сколько эдак смогу простоять, сколько буду в силах все это вынести?.. Часы, сутки? Неделю?»
Но ехала я, к счастью, не одна. Лейтенант флота, который ехал со мной, был жизнеспособный человек.
Пробившись через все эти ноги, спины, фуражки, насмешки, он проскользнул в передние вагоны (плацкартные), долго отсутствовал и вдруг возвратился — важный, довольный... Он мне сказал: «Пошли!»
Мы стали ввинчиваться в толпу по направлению к площадке вагона. Нам вслед летели насмешливые окрики.
Вот и площадка. Воздух и ветер. Возможность дышать, расправить плечи.
Мой попутчик самодовольно шагал впереди, я едва за ним поспевала. Но ведь я привыкла не жаловаться (ах, если б эта полезная привычка осталась со мной до сих пор!).
Мы шли. Он оглянулся, посмотрел на меня. Лицо почему-то выразило пренебрежение.
Площадка, другая...
И вот купе на четырех человек. Два места заняты — нижняя и верхняя полка.
Лейтенант, добывший нам это великолепие, лег на нижнюю, а я все стояла, не в силах опомниться.
— Специальное приглашение требуется тебе, что ли? Взбирайся-ка наверх. И ложись.
Я повесила на крюк свою шинель и задумалась по глупости, как быть с сапогами. Виновато, робко, чтоб никому не помешать, взобралась наверх и там стянула сапоги. Волнение от бега и неожиданности, от давки и человеческого раздражения, обрушившихся на меня, было так сильно, что я не сразу смогла уснуть.
За окном — ночь. Проплывая мимо поезда, моргали деревья. Создавалась картина суетной жизни неба, жизни пристанционных не то чтобы огней, а какого-то неясного, едва уловимого, замаскированного света.
Я лежала на голой полке в темной военной форме, на большущей земле, где шла война, в маленькой вселенной своего тела, мыслей и робости. Эта маленькая вселенная мне казалась огромной — она была огромна в своей противоестественности, печали.
В вагоне — трое мужчин. Окно зашторено тонкой шторой. Сжавшись, я глядела на волю сквозь ее щель.
На нижней полке лежал человек с открытыми глазами, Глаза смотрели вверх, на меня, смотрели с удивлением и любопытством. В любопытстве вообще нет холодности; это теплая категория, потому что в нем, в любопытстве, вопрос и признание того, что ты существуешь. Я была, должно быть, одним из самых маленьких и тощих военных, которых он когда-либо видел.
Рано утром выяснилось, что это поляк: в польской армии, и тем более во флоте, было гораздо меньше военных-женщин, чем у нас.
Лицо поляка тонуло в полумгле. Волосы были лохматые, с рыжинкой. Его товарищ (человек с верхней полки) спал, повернувшись лицом ко вздрагивающей стенке вагона. Мне был виден только его затылок, его ноги, но не в портянках, а в шелковых носках.
Мир рушился на меня движением поезда, его мерным покачиванием; его мглой там, за окнами; войной на шаре земном; спокойствием звезд — высоких, млеющих в светлевшем небе.
Я согнула руку, положила голову на согнутый локоть и крепко уснула.
...Утром стало известно, что мы проезжаем границу.
Надо вспомнить, что в те времена не были приняты поездки за рубеж. Ощущение того, что я проезжаю границу своей страны, отдалось во мне почти физической болью — незабываемым ощущением рывка, выброса.
Такова психология человека, связанного со своим временем.
Польша. Варшава.