Читаем Колокольчик в синей вышине полностью

Пятно, его отталкивающий цвет, болотный, тинистый, его неуместность — посреди белой, хрусткой от крахмала простыни, его неуничтожимость, его постоянное присутствие, когда я забирался к бабушке в постель по утрам... Все это напоминало мне о болезни, сжигающей мою мать, которая живет в далеком Крыму.

Потом я увидел ее уже в Ливадии. Ошалев от автобусной тряски, от горных перевалов, от извилистого, нависающего над пропастями серпантина, я стоял в небольшой темноватой комнате, и передо мной была худенькая, бледная женщина. Лицо ее, вся она слабо просвечивалась, подобно пластинке воска, если сквозь нее смотреть на огонь. Эта женщина — незнакомая, чужая! — была моя мать.

Оба они в те минуты напоминали растерявшихся подростков. Я жил до того в Астрахани, у бабушки с дедом, в окружении стариков, и потому, наверное, ожидал увидеть родителей иными — старше, взрослей, чем эта хрупкая, светлоглазая девочка и рядом с ней — такой же смущенный, смешавшийся мальчик, черноволосый, большеносый, улыбающийся и совершенно не представляющий, что, собственно, дальше со мною делать.

Я первый тогда собрался с духом и попросил напиться. Оби стремительно, с радостным облегчением, кинулись к ведру с водой. Я долго пил, продолжая стоять посреди комнаты, и сам смотрел поверх кружки на отца, на мать, которая отвернулись к окну, прикрыв рот комочком платка, и спина ее судорожно напрягалась от усилия заглушить, задавит сухие режущие звуки, толчками сотрясавшие все ее тело.

«Чужая...» Нет, не то. Не она была чужая, а что-то чужое, чувствовал я, висит между нами, неосязаемое, без цвета, без лица, без глаз, но в то же время физически почти ощутимое, плотное, враждебное... Оно сразу же появилось, выросло между нами. И мать не обняла меня, не поцеловала, увидев после стольких лет, — только погладила, провела рукой по затылку, плечам, щеке. И руки ее продолжали ко мне тянуться, но что-то их отталкивало, уводило прочь.

Эго «что-то», казалось мне, наполняет комнату едким дымом, заставляя мать задыхаться от кашля. Но дыма в воздухе не было. Была болезнь, обозначаемая ржавым, скрежещущим словом — «туберкулез».

Я вскоре привык, что у нас в доме нет ни ласк, ни поцелуев, и в них мне стало видеться нечто постыдное, чуть ли не порочное, во всяком случае — недозволительное. «Телячьи нежности...» Когда какая-нибудь гостья, еще плохо знакомая с правилами нашей семьи, наклонялась ко мне, сложив трубочкой накрашенные губы, я убегал от нее, испуганный и разъяренный. Я привык, что моя посуда: вилка, тарелка, стакан — стоит отдельно, моется отдельно, вытирается отдельным полотенцем. Привык — мне разъяснили, что всюду: на одежде, на кончике ножа, в самом воздухе,— могут находиться лишь в микроскоп различимые «палочки Коха». Они мне мерещились, эти палочки, я видел перед собой барабанщика, с лицом неистовым и мрачным, выбивающего ими злую, сыпучую, рвущую уши дробь.

Все это я знал, был приучен к этому раньше, но после разговора с отцом — там, перед Саратовом, — я почувствовал в этом знаки поселившейся в нашем доме не болезни, а Смерти. О ней молчали, тема эта считалась запретной. Мне же казалось, что идет непрестанная игра в жмурки: мы прячемся, пробуем затаиться, не дышать, а она, Смерть, с глазами, перевязанными черным платком, ступает, покачиваясь, растопырив костяные руки, и — кто первый?.. А первый — все заранее знают — моя мать.

Иногда я просыпался, всматривался в темноту, прислушивался к ночной тишине. Темнота никогда не бывала полной, тишина — безголосой. В доме напротив, стоявшем в центре двора, подолгу не гасили свет, он бросал на стену над моей головой зыбкие янтарные пятна. В лунные ночи воздух в комнате бывал мутен, как вода в стакане, который забыли вымыть после молока. Что-то шуршало за стеной, попискивало под полом, во дворе нервно и коротко взлаивал Секрет, завывали коты, обрушивая черепицу с крыши во время своих злобных схваток, а когда они замолкали, иссякнув, становился слышен медный, тугой звон цикад и сквозь него — тихое бормотание водяной струйки, вытекающей из колонки на окраине двора.

Я лежал, прислушивался, как в соседней комнате спит мать, как она покашливает во сне, как поскрипывает под нею кроватная сетка, когда за окнами раздается собачий брех, гулко скачущий между стен, и она, разбуженная, долго ворочается, не в силах уснуть снова, и тогда поднимается отец, говорит ей что-то успокоительное, тихое, чтобы не потревожить меня, и, тихо одевшись, выходит во двор унять пса,..

Но когда я не мог выделить среди прочих звуков ее похрипывающего дыхания, ее кашля, досадливо-раздраженного скрипа ее кровати, мне начинало казаться, что она умерла. Сырым холодом обдавало меня при этой мысли. Тьма, уплотнившись, тяжелела, наваливалась глинистой глыбой мне на грудь, на лоб. Я лежал, вмурованный в эту глыбу, как малая соринка, без движения.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза