Незадолго перед тем однажды утром мы увидели напротив нашего дома вереницу телег, растянувшихся вдоль Канавы. Повозки были забиты узлами, сундуками, корзинами и разным домашним скарбом. На них где сидя, где лежа дремали дети, женщины, закутанные в платки старухи. Между возов, разминая ноги, вразвалку прохаживались угрюмого вида жилистые старики и хмурые, не по годам степенные подростки.
— Сбегай узнай, кто это,— сказала мама.
Я узнал. Это были беженцы с Кубани. На своих скрипучих возах и телегах они проделали путь в сотни километров, одолели безводную степь, пока добрались до Астрахани. У всех были черные от солнца, спекшиеся, как бы усохшие лица..
Кубанцы стали выпрягать лошадей и волов, раскладывать на берегу костры, чтобы сварить еду и помыться. За водой они ходили к нам и в соседние дворы — в эту пору вода в Канаве загнивала и никуда не годилась.
Мы, ребята, смотрели на кубанцев, особенно на своих сверстников, с завистливым уважением.
— Надо их на ночь к нам пригласить,— сказала мама.— Пускай отдохнут, отоспятся, приведут себя в порядок...
Я обрадовался. Но бабушка недовольно повела плечом:
— Сколько народа мы можем к себе впустить?.. И вообще — мало ли что... Ведь совершенно чужие люди...
Мама так и вспыхнула:
— Чужие?.. Они все бросили, все потеряли. А ты... Как ты можешь так говорить!..
К вечеру на Канаву отправились мы втроем — бабушка, дед и я. С той же целью в табор к беженцам приходили многие, так что на ночевку всех кубанцев разобрали по квартирам, только несколько человек остались охранять полов, лошадей и повозки с поклажей.
Мы с дедом раздули на террасе наш вместительный самовар с орлёными медалями на медных боках. Бабушка, стыдясь, должно быть, давешнего спора, вынула из буфета и редких случаях подаваемые на стол чашки с нежно отсвечивающими на тонком фарфоре китайчатами и китаяночками в длинных халатах. Мама упросила одну из женщин, с малышом на руках, взять у нее кусок душистого туалетного мыла, чудом сохранившийся с довоенных времен.
Вечером, за чаем, кубанцы рассказывали, как они спасались от немцев, как ехали ночами по степи, днем опасной, со всех сторон открытой для обстрела с воздуха. Мы слушали — и никому из нас не приходило в голову, что вот-вот и мы покинем этот дом с раскидистой, захлестнувшей балкон акацией, эту комнату с высокими, светлыми потолками, эти кровати с блескучими шариками на спинках, этот сладостно пахнущий отцовскими книгами двустворчатый шкаф,— что все это мы покинем и вольемся в поток беженцев, устремившийся на восток...
В конце августа в городе была объявлена эвакуация. Нам повезло. Близкая наша родственница работала на рыбоконсервном комбинате имени Микояна, ей удалось включить нас в список своей семьи. По эвакуационному листу нам выдали на дорогу двадцать банок консервов (половина — мясных, половина — рыбных) и пуд хлеба — на четверых.
Перед тем, как решиться окончательно, мы спорили: ехать — не ехать. «Ехать — бог знает как, бог знает куда... Разве она выдержит?»— тайком от мамы вздыхала бабушка. Но и оставаться, зная, как расправляются фашисты с мирным населением... «Для них я прежде всего — жена командира Красной Армии,— на любые уговоры отвечала мама.— Одного этого достаточно, чтобы нас всех повесили на первом телеграфном столбе!» Она и слышать ничего не хотела — ехать и ехать! И страшно возбуждалась, если ей возражали. Я чувствовал, что думала она при этом в первую очередь обо мне. Спасти меня — это было для нее чем-то вроде обета перед то ли живым, то ли уже мертвым отцом.
И мы поехали...
Мне запомнилась моторная рыбница с названием-номером «49» (вторая, идущая в паре с нашей, называлась «Микоян»), выстланный камышовой циновкой трюм, сооруженная для матери постель поверх чемоданов и перетянутых веревкой тюков.