Читаем Колокольчик в синей вышине полностью

— Не осталось,— сказал первый раненый, с забинтованной рукой, нехотя прерывая разговор. Сказал с той терпеливо-нетерпеливой интонацией, с которой взрослые отвечают на однообразные капризы маленьких.— Ничего не осталось.

— Ну и жмот же ты, Сергеич,— сказал слепой.— Жмот он, ребята, что с ним разговаривать... Жмот и жмот.— Оба они, пожалуй, были немного навеселе.— Жмотина...— Он вздохнул.— Мне хотя бы баян, ребята. Ради такого-то дня... Душа песни просит.

Он все смотрел, играя палочкой, прямо перед собой, то есть очки его были направлены куда-то прямо, вперед, как фары, в которых выключен свет.

Мы переглянулись.

— Я принесу,— сказал Нарик Хабибулин.— Я близко...

— А матуха позволит?— усомнился Ваня Доронин.

— Сегодня она все позволит,— сказал Нарик Хабибулин.

Мы с Дорониным пошли ему помочь. В самом деле, мать Нарика нам ничего не сказала, только сунула каждому в руку по пирожку, прямо со сковородки. Они были очень горячими, и мы, обжигаясь, доедали их по дороге. Нарик, такой же маленький и черноглазый, как мать, но необычайно крепкий и жилистый, сам почти всю дорогу пер тяжеленный баян, так что мы служили ему как бы почетным эскортом.

Мы спешили, боясь, что на скамеечке застанем только Мишку и Володю Шмидта. Но когда мы вернулись, кроме наших на скамеечке сидело еще несколько раненых, сидело и стояло около. Они расступились. Нарик осторожно вынул баян из футляра (отцовский баян, раза два я слышал, как Нарик играл на нем в школе, на концерте самодеятельности) и подал, поставил на колени раненому в темных очках — танкисту, как я про себя его назвал. И тот, передав соседу палочку, закинул на худое, остро торчащее плечо ремень и провел — пробежал пальцами по рядам белых и черных пуговок. Баян, развернув меха дохнул в его руках громко и грозно. И тут же, словно пробуя голос, рассыпался в мягких переливах, серебристых, как речная рябь под луной. Потом раненый вытянул перед собой правую руку, потряс пальцами, самыми кончиками, будто стряхивал водяные капли, и несколько раз при этом, разминая, сжал и разжал пальцы. Потом он запел.

Аллея, в которой стояла наша скамейка, была боковой, неширокой. Люди, подходившие к нам, сначала, заполняя, сузили ее, а потом перегородили, так что те, кто и хотел бы пройти мимо, уже не мог, если только не пускался в обход по газону, но травка на нем была до того свежая и пушистая, что совестно было ее топтать. И все стояли возле скамейки, полукругом. А раненый пел.

Я стоял от него поблизости, в толпе. Никогда больше я не слышал ничего похожего. Было ли это «большое», «великое» или, как это там говорится, «истинное» искусство?.. Вряд ли. Да и описывать, как он пел своим бескровным, тощим, сбивающимся на хрип голоском, было бы почти кощунством. Поскольку, я уверен, волшебство заключалось не в этом. Не в силе, не в умелом владении голосом, не в его тонах, обертонах и модуляциях. Да их и не было — модуляций... Он пел, как мы говорим. С такой же естественностью, простотой и необходимостью — каждого звука, каждого слова... То есть он не пел, а жил. И все вокруг, боясь громко дохнуть или заскрипеть щебенкой, не слушали, а жили, успевая в немногие минуты прожить и пережить сызнова свою жизнь.

Что пел он?.. Запомнилась мне «Землянка». Не было песни популярней во всю войну. Как без нее было обойтись?.. Вот он и пел — о том, что:

Вьется в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза...

И было жарко, в толпе особенно, и на зеленой траве медово желтели одуванчики, а меня дрожь пробирала от этих слов, этого голоса. Но при этом не землянка была передо мной, а огромная, холодная наша комната, голубые окна в январской наледи, мнущийся в дверях Костя-почтальон... И мама, простершая к нему руки... «Костя, миленький,— лепетала она, не догадываясь, что лежит у него в сумке,— скорее, скорее...»

Ты сейчас далеко-далеко,

Между нами снега и снега...

И вот ведь какая штука! Когда он пел, когда хрипло и ломко выводил про «четыре шага», не один я — все, должно быть, глядя на его напряженное, бледное, в фиолетовых тенях лицо, совершенно убеждены были, что — да, в четырех, ни на шаг больше или меньше, именно в четырех шагах она и стояла — смерть!..

Я слушал, я смотрел на его лицо, на очки, на фиолетовые стекла вместо глаз — и был момент, когда я четко, бесповоротно почувствовал: чуда не будет.

То есть в этот момент я почувствовал, какого чуда ждал весь этот день, и понял, что его не случится. Пожалуй, самое главное в этом и заключалось: нужно было только поймать, ухватить, чего же я жду...

Мы все так ждали этот день, что никто бы не удивился, если бы сегодня слепые — прозрели, глухие — услышали, хромые и безногие — пустились в пляс. И мертвые — воскресли...

И мертвые — воскресли.

Это было бы так справедливо...

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза