Или про старушку. Однажды в детстве, классе в шестом или в седьмом, я переводила через Садовое кольцо растерявшуюся бабусю деревенского вида. И когда мы перебрались и остановились на тротуаре, она оглядела меня с ног до головы, мои длинные распущенные волосы и вышитые джинсы, и сказала: «Бесстыжая. Тьфу». Мне стыдно до сих пор, что я не пихнула ее тут же обратно на Садовое, прямо под самосвал, всегда стыдно за чистосердечие, за проявления чистосердечия, которые никому не нужны. Но это не годится для праздничной застольной беседы в Прощеное воскресенье, и я берусь на ходу сочинять историю посмешнее, но в сторонке, в уголку террасы, где Елисей и Миша играют в настольную игру, разгорается ссора. Миша не захотел уступить или как-то сплоховал, и Елисей со злыми слезами убегает, шишками для самовара кидается.
– Дурак! Вонючка!
Миша делает движение догнать мальчика, и тот мигом, как белка, взбирается на старую елку, прячется в ветках и кричит:
– Вонючка! Баэдбуй! Чакапус! Эс капща ачи! Смакчи струк, сярун!
На всех с младенчества окружавших его языках, и «челядь» прикрывает смех натруженными ладонями.
Миша увещевает мальчика, гости мило улыбаются, стараясь не обращать внимания, и тогда мальчик что есть силы кричит с елки:
– Люди, эй! Слышите? Ему сорок, ему уже сорок, слышите вы все, ему сорок лет, я точно знаю!
Миша старательно удерживает в своих теплых карих глазах выражение доброе и юмористическое, и только его румяные губы сжимаются добела…
– Дураки невозможные, – говорит Лиза. – Без сладкого остаетесь оба. Советую помириться.
И мы продолжаем рассказывать всякую ерунду, каяться в чепухе, о настоящем не выйдет сказать никогда, никому...
Пора сжигать чучело.
– Так, Мухаер, Мухабат, Слава, Юра, давайте…
Несколько человек выносят огромную самодельную куклу с глупой широкой улыбкой на большом матерчатом лице. Зима, или Масленица. Ах, ох, какое чудо, красота-то какая, кто же это сделал, это мы все делали, вместе: и Мухаер, и Мухабат, и Гузель, и Сапар, и Юра с Валерой, и Миша с Елисеем… Ну, пошли на берег, Сергей, открывайте третьи ворота…
Но Зоя Абрамовна надевает очки, и начинается вторая серия скандала – на чучеле надета кофточка Зои Абрамовны. Да, это старая кофточка. Очень старая. Но любимая. Именно в этой кофточке Зоя Абрамовна была на приеме у президента Египта, когда обсуждался совместный советско-египетский проект многосерийного телефильма о строительстве Асуанской плотины. Эта кофточка – память, и только бессердечная, холодная дочь Лиза может надеть эту семейную реликвию, как какую-то бессмысленную тряпку, на чучело Русской зимы, которое предстоит сжечь… Зое Абрамовне очень не повезло с дочерью, да, она несчастная, сиротливая мать, потому что вот другие дочери…
– Абрамыч, – улыбчиво говорит Лиза и стучит пальчиком по лбу, намекает маме, чтобы та угомонилась, перестала качать права и не мешала людям веселиться.
Но тут вступает Борис Михайлович и, употребляя много «ибо» и «дабы», начинает рассуждать, что так обращаться с любимой кофточкой родной матери бестактно и в высшей степени неэтично.
– Абрамыч, окороти этого мудофеля, а то сейчас лесом пойдете оба. Надоели уже, – со спокойной досадой говорит Лиза. – Мухаер, помоги Зое и Борису собраться, только быстро. А Юра пусть подкинет до станции.
Лиза встает, шумно отодвинув кресло с резными подлокотниками, за ней встаем от стола и мы все, гомонящей толпой плетемся к воротам номер три, выходим на косогор, к реке.
Зоя Абрамовна и Борис Михайлович тоже предпочитают присоединиться к злодеям, сжигающим чучело в заветной кофточке: если останешься дома, то вдруг и впрямь соберут узелок и выбросят на станции?
«Челядь» везет санки, какие-то необыкновенные, деревянные, резные, ручной работы… Но снега маловато, тут и там лохматятся желтой травой проталины, а кочки вообще сухие. Стареньким воробьем скачет по кочкам Мглова-Дронова, пока парни из обслуги вкапывают чучело поровнее.
Лиза едва толкает меня плечом и показывает глазами на Мглову-Дронову:
– На эвтаназию деньги просить приехала, прикинь?
Чучело вкопано, вся мужская часть обслуживающего интернационала на пальцах решает, кому зажигать, и вот юный таджик, блестя белыми зубами и черными глазами, подносит к соломе зажигалку. «Челядь» разом, как будто репетировали, начинает петь – каждый свое, на своем языке, и Лиза тоже очень красиво поет сильным и разудалым народным голосом – в Щукинском училище научилась…
– А почем нынче эвтаназия? – спрашиваю я – я не умею петь и слов не знаю.
– В Швейцарии, в хорошей клинике, – тридцатка или типа того, – в паузу отвечает Лиза. И опять поет.
– А что случилось? Зачем ей эвтаназия?
– Говорит, жить незачем и не хочется… Аргумент, да? А кому хочется-то? Эх… – и поет дальше.
Чучело Русской зимы пылает с широкой глупой улыбкой на круглом румяном лице и сгорает, корчась, дотла, летит в вечереющее небо пепел, и сладко пахнет паленой соломой.
Миша и мальчик уже совсем помирились, кидают палки дворнягам…