— Вы не переживайте, — вступила Люба, — мы на свету ничего не видим, только в сумерках или ночью. Утром и днем мы как бы не существуем. И сразу предупреждаю, если вам вздумается судьбу пытать, — предсказывать я не умею, Хозяин, тот предчувствует, но предсказывать, в будущее заглядывать никто не станет. И через стенки не вижу, вот по Кате маленькой скучаю, а взглянуть на нее не могу. Хозяин может, он весь дом опекает, но не расскажет мне. Мы давно не разговариваем — ему незачем.
— Постой, — вспомнил Николай, — я же задремал сейчас. Есть надежда, что ты все-таки мне снишься, и на самом деле тебя нет, — невежливо рассудил он. — Проснусь — и ты сгинешь?
— Это как захотите, — Люба обиделась, побледнела и исчезла.
Николаю еще во сне сделалось неприятно от известия, что кто-то умер в его мастерской, пусть и давно. Он столкнулся со смертью один раз, в бытность с первой женой. У них умер пес, тринадцатилетний эрдельтерьер. За неделю до смерти у того началась сердечная недостаточность, почти как у людей. Пес тяжело дышал, не давал спать, закапал слюной ковер, шерсть у него потускнела и начала лезть, как-то разом, хотя эрдели не линяют. И тогда Николай, позволявший псу спать в кровати, прямо на простынях, есть из собственной тарелки, пить пиво — а тот любил пиво — из своего стакана, начал брезговать им. Страшно дотрагиваться до слюнявой морды, ввалившихся часто вздымающихся боков, словно можно заразиться смертью. Пса требовалось пожалеть, помочь ему преодолеть страшный рубеж, но брезгливость и злость за недосыпание оказывались сильнее. Неделю они с женой продержались, но после выходных, когда спали по очереди, кололи псу сульфокамфокаин, анальгин и димедрол, не выдержали и вызвали ветеринара. Пес ушел в свое собачье небытие. Больше Николай собак не держал. Кошки уходили незаметней, может, потому что были мельче. С другой стороны, смерть смерти рознь. Люба умерла давно, он не видел этого своими глазами, и не факт, что совсем умерла — вот же она, ходит, говорит. Во всяком случае, брезгливости новая жиличка у Николая не вызывала.
Зима шустро как заяц скакнула из января в февраль и подгрызала март. Николай привык к неотлучному присутствию Любаши, но не так, как привыкают к кошке. Другого смутило бы подозрение, что мысли более не являются интимной собственностью владельца, и Люба может слышать их, но Николай скоро забыл о том. Его реальность оставалась столь же нелинейной, как и прежде, и он вдохновенно творил истории, теперь уж для Любаши. Солнце в мастерскую никогда не заглядывало, мешал флигель напротив, но дневного света хватало, чтобы изгнать «сожительницу». Днем Любы не было. Николай стал чаще задерживаться, дожидаясь ее возвращения в сумерки.
— Не пойму, — жаловался Николай. — Почему ты не видишь сквозь стены? Путаница у вас, почти как у нас в канцеляриях. Тоже бюрократия? Одному можно двор контролировать, другой нельзя из помещения нос высунуть. Нелогично. Вы же оба духи. А что на нашем этаже твориться — тоже не видишь?
Любаша пожимала плечами, совсем как современная школьница, и загадочно обещала перемены.
— Какие перемены? Ты же не умеешь предсказывать, — подначивал Николай. Некоторые перемены в доме все же имели место. Не совсем в доме, скорей в дворницкой. Бомж Толя, крупный чернявый и быстроглазый, перешел на легальное положение, хотя шансов у него было меньше, чем у прочих. Прошлой зимой Толя отморозил ноги, да так убедительно, что началась гангрена. Его, без сознания, забрали в больницу прямо с улицы — повезло, под самые холода попал на белые простыни к теплым батареям. Ноги ампутировали. Выписывать Толю было некуда, после некоторых проволочек он вернулся в общину, но тут его приметили
— Ну, расскажи как очевидец, что же все-таки произошло в семнадцатом году, — спрашивал Николай. — Как такое вообще могло произойти, в голове не укладывается.