— Но это мой день рождения, — брюзжала старая ведьма, но он не сдавался, и меня повеселила мысль, что детям придется оплатить его поездку, он будет сидеть в Гренаде со старыми фронтовыми товарищами, играть с ними в карты на закате, вспоминать прошлое и посылать Элли приветы на почтовых открытках без обратного адреса, а Элли будет торчать у Ренаты в Гютерсло и чувствовать себя одураченной. В Карлсруэ нам всем нужно было сходить, Элли и старика встречал не вышедший ростом сын, который изображал детскую любовь к родителям и не осмелился спросить, сколь долго они собираются пробыть у него на сей раз.
Я пересела на пассажирский поезд малой скорости и оказалась там в одном купе с молодой матерью, которая надела на голову плейер и включила звук на полную мощь, чтобы не слышать своих двух болтающих вздор детей. «Мама, посмотри, мужчина в красной шапке теперь он свистит сейчас мы отправляемся когда я приеду домой я сразу включу телевизор я хочу апельсин мама мне нужно мамамамамамамама». Мама послала к черту надоед с их сопливыми носами. Она выглядела усталой, вытравленные волосы, брюки тигровой расцветки и майка с изображением Лу Рида. Дешевый плейер громко пищал, она погрузилась в Энни Леннокс, «talk to me like lovers do»,[3]
а дети крутились вокруг нее, комментировали, что видели в окне, и говорили, говорили, и были отвратительны, как и все дети, а она сидела с закрытыми глазами, в поисках лучшего мира. Talk to me like lovers do.Мой большой палец горел, дергался, болел, распухал. Мать и дети сошли в Растате, и впервые за этот день я осталась одна. Наступила мертвая тишина. Поезд постоял еще немножечко, как будто его просто забыли здесь на Богом оставленном провинциальном полустанке. Я услышала, как пульсирует моя кровь, и слезы потекли наконец по моему лицу.
APOCALYPSE NOW
С самого раннего утра с сернисто-желтого неба хлестал дождь, как будто мир собрался утонуть. Мы ждали Агнес. Режиссер, он же автор сценария и продюсер фильма, чьи деньги в буквальном смысле слова утекали вместе с затянувшимися на недели дождями, сидел за чашкой мятного чая с плоской как доска ассистенткой, которая со своим выбритым затылком и низким голосом могла с таким же успехом сойти и за мужчину, и обсуждал с ней сцену с Агнес, которую хотели снять сегодня вечером. Я околачивалась без дела около его стола и ела уже третий подряд кусок яблочного пирога. В этом фильме я была scriptgirl — секретаршей режиссера, ведущей запись съемок фильма, на которых с самого начала все шло вкривь и вкось, и каждое утро, просыпаясь на влажных простынях в этом дешевом провинциальном отеле, я ломала голову, стоит ли мне унывать или расслабиться и получать удовольствие. Четыре недели съемок в Италии и три из них под проливным дождем — мы вынуждены были перенести натурные съемки в помещения или совсем отменить; половина группы простудилась, дороги утопали в грязи, а наша обувь и одежда никогда не просыхали. Начиная с третьего съемочного дня режиссер и оператор общались друг с другом только в силу необходимости, и у меня возникло чувство, что оператор — его звали Торстен — все делал для того, чтобы зарубить фильм. В группе все говорили друг другу «ты», что вполне естественно для людей, волею судеб соединенных вместе на пару недель в какой-нибудь дыре, и лишь Торстен пожелал, чтобы к нему обращались на «вы». Началось с того, что он запретил ассистентке режиссера, которую звали Гизела, а мы тайком называли ее Кризела, «тыкать» ему, — правда, только ей, потому что он знал ее по другим съемкам и терпеть не мог из-за ее резкого тона. В ответ на это режиссер заявил, мол, если она обязана говорить тебе «вы», то и все остальные будут делать то же самое, и чтобы окончательно разозлить Торстена, мы стали называть его «господин Торстен». Господин Торстен сидел в углу ресторана и что-то записывал в книжечку. Мы все считали, что он записывает туда свои жалобы и претензии, чтобы сохранить их или для вечности, или для последующих съемок, с целью иметь против каждого из нас какой-нибудь компромат.