Хватит неба, и хватит травы.
Сегодня — тебя,
Завтра — меня.
А волк тоже лежал спокойно и как будто слушал, длинный, неестественно вытянутый, с сединой, что пробилась на холке, с рассеченными в боях молодости ушами и горделиво сжатой пастью.
Пан Юрий поднял зверя и, поднатужась, перекинул его через высокую луку Алесева седла. Лоснящаяся шкура Урги задрожала. Князь погладил коня.
— Твой, — сказал он Алесю. — Без твоего удара я б не успел. Он бы спокойно ушел в кусты.
И вскочил в седло.
— Поехали.
На ходу похвалил:
— А ездишь хорошо. Лучше, чем я в твои годы. Стоишь в седле как влитой, не то что какой-то чужак приблудный, который трясется да еще и подпрыгивает в седле, свесив ноги, как воеводская корова на заборе.
Алесь покраснел, это была желанная похвала.
Отец снова приложил рог к губам, и звуки, серебряные и тонкие, полились в холодном воздухе.
Рука хлопца, погрузившись в серый, еще теплый мех, придерживала на луке тяжелое тело. Урга летел прямо в синий день. А глаза волка тускло и мудро отражали жнивье, небо и серебряную пряжу божьей матери — все то, что он сегодня не сберег.
…Закусывали под стогом.
Два волка лежали на пожелтевшей траве, и собаки сидели вокруг неподвижно, как статуи, и пристально смотрели на них.
Доставали из сакв и ели багровую от селитры домашнюю ветчину, серый ноздреватый хлеб и копченые колбаски. Охотничий устав требовал, чтоб люди были сыты, а собаки голодны до самого позднего вечера, когда раскинут перед ними полотняные кормушки.
Князь взял большую, на целую кварту, бутылку, налил из нее в серебряный дорожный стаканчик на донышко и подал сыну.
— С полем, сын, с первым твоим волком.
Алесь глотнул, да так и остался с открытым ртом. Все захохотали.
— Почерк, брат, у тебя хороший, — сказал отец, переворачивая пустой стаканчик. — Ну вот, а теперь до семнадцати лет — ни-ни.
И подражая старому Даниле Когуту, — прямо не отличишь! — забормотал:
— Гэта ж мы, ведаете, с дядькованым племянничком юшку варили.
Зашамкал ртом и по-стариковски покачал головой.
— Юшка розовая, добрая. Кобелю на хвост плесни — непременно ошалеет. А перцу сослепу столько насыпал, что племенничек глотнул, и до трех сосчитать не успели, а он от Турейки ужо в Радькове был. И там ужо… выл.
Все смеялись.
…Отец выпил чарку и подал бутылку доезжачему. Сказал в гонором, сквозь который проглядывала вина и стыд перед сыном за то, что произошло:
— Пей.
— Благодарим, — сказал Карп и тоже виновато крякнул.
Наконец первым бросил слово пан Юрий:
— Ты, брат, того… не очень.
— Да и я, пане… не того, — опустил голову Карп. — Не этого, значит.
Никто так ничего и не понял. Поняли только, что Карп чем-то провинился.
…И снова мягко ступали по жнивью кони… А вокруг лежала блекло-желтая земля.
Часа в четыре после полудня заметили на пригорке двух всадников, медленно ехавших навстречу.
— Кто такие? — спросил Кребс.
— Раубич, — ответил Карп. — Раубич и еще кто-то… Глядите вы, чего это тот, второй, замешкался? Во, обратно, поскакал.
Второй всадник на вороном коне и в самом деле исчез.
А Раубич медленно подъезжал к ним.
— Его-то мне и надо, — сказал князь.
Всадник приблизился. И Алесь снова с любопытством принялся рассматривать черные как смоль волосы, высокомерный рот и темные, как провалы, глаза под густыми ресницами.
Раубич поднял руку с железным браслетом. Плащ распахнулся, и все увидели за поясом пана два больших пистолета, украшенных тусклым серебром.
— Неудачной вам охоты, — бросил Раубич. — Волкu — в лескu.
— Спасибо, — ответил пан Юрий.
И вновь Алесь встретил взгляд Раубича. Глаза без райка смотрели в глаза мальчика, словно испытывая. И снова Алесь не опустил глаз, хотя выдержать этот взгляд ему было физически тяжело.
— Не испортился твой сын, — сказал Раубич. — Что ж, для хорошей, вольной жизни живет… Спасибо тебе, молодой князь, за Михалину. Только о тебе и разговор, как ты хорошо принял гостей. А почему не приезжаешь?
Алесь почувствовал, что железный медальон на его груди стал горячим.
— Ярош, — сказал пан Юрий, — отъедем на минутку.
— Давай, — согласился Раубич.
Они отъехали саженей на пятьдесят, к подножию высокого кургана.
— Ну? — сказал Раубич.
Князь медлил.
— Ты извини, не мое это дело, — заговорил он наконец, — но у всей округи распустились языки, словно цыганские кнуты… Все о… Раубичевом колдовстве.
— Ты же знаешь, я выписывал из самой столицы человека, чтоб обновить мозаику в моей церкви. — В глазах Раубича ничего нельзя было разглядеть. — Он варит смальту, испытывает составы, подгоняет их по цвету под те куски, которые еще не осыпались… Вот и все.
Отец рассматривал плетеный корбач.
— Конечно, я ж и говорю, что тебе нечего бояться. Но заинтересовались голубые… Поручик… извини, какой там высший чин, не помню… Мусатов просил маршалка[78]
Загорского, чтоб тот не поднимал лишнего шума, если подземельями пана Раубича заинтересуется жандармерия.— И что сделал маршалок Загорский? — с улыбкой спросил Раубич.
— Маршалок Загорский не обещал ему удовлетворить просьбу, потому что это оскорбит чувства дворян.
— Разве чувства наших дворян еще может что-то оскорбить?