– Плохо, – ответил Калиновский. – Почти не помню. Знаю только – красивая была. Иногда встретишь женщину с добрым, красивым лицом и ищешь в ее чертах черты матери. Может, такая была. А может, и не такая. Не помню.
– Какого рода? – спросил Вежа.
– Вероника из Рыбинских.
– Н-не знаю, – на этот раз уже всерьез сказал старик.
– Я плохо ее помню. Только руки. И еще глаза. Да песню, которую она пела. Заболела задолго до смерти. Рассказывали, как раз когда крестили меня. Привезли в Яновский костел. Был поздний вечер. Пока готовили купель, ставили, пока то да се, матуля с кумой и мной пошли по погосту пройтись. Погост там большой. Подошли к могиле Леокадии Купчевской, свояченицы Яновского пана, – она умерла молодой, и все говорили, что матуля чем-то на нее была похожа, только красивее, и потому мать всегда там останавливалась. Стоят. А из-за памятника, из-за барельефа пани Лиошки, – вдруг морда. Да страхолюдная, заросшая. Пока поняли, что это местный юродивый Якубка Кот, ноги у обеих подкосились. А тот идет за ними к костелу, вытанцовывает да говорит что-то наподобие: «Кумы дитя крестили, горло кропили, в рукав кожуха положили, по дороге потеряли… Лежит дитя на морозе, свечечки вокруг. Пальчиком шевельнет – перуны смалят, кулачок сожмет – громницы бьют. В «черного»! В «черного»! Мать шаг ускоряет, а он плачет: «Подберите дитя, добрые люди. Долго ли ему, холодному, пальчиком шевелить? А людцы мимо идут, а молнии слабеют. Вох-вох!!» Юродивого, конечно, прогнали. Только начали крестить – гром за погостом. А это сосед, Ципрук Лазаревич, собрал хлопцев и говорит: «Погремим на счастье кугакале».[91]
Ну, и стреляли в небо. А всем вначале показалось – гром. После слов юродивого женщины обомлели: гроза – зимой… Крестная говорила, с этого дня у матери и началось. Начала худеть, чахнуть. Работы много. Детей одних двенадцать человек. А еще молодая. Меня почему-то очень жалела, говорят.«Чем же вы богаты, панове? – вспомнил старый Вежа. – Детьми, да смехом, да днепровской водой».
А Кастусь рассказывал дальше:
– Умерла. Отцу надо было думать, как быть с детьми. Без матери не оставишь. А у того Ципрука Лазаревича, что на моих крестинах в небо стрелял, свояченица. Немного из тех лет вышла, когда сваты у ворот околачиваются, и красоты не первой, но добрая женщина. Так и появилась у меня мачеха Изабелла да еще семь братьев и сестер. Девятнадцать было б всех, но двое умерло.
Кастусь помолчал.
– У мачехи нашлись кое-какие деньги, отец наскреб, и купили мы фольварк, а при нем две сотни да тридцать десятин земли. По тринадцать десятин на человека. Фабрику перевезли, жить стало, если все вместе, так и неплохо. Ну и что? Поделишь – снова ерунда. Хуже иных крестьян. Отец старших сыновей – учиться, на свой хлеб. И, пользуясь тем, что земля есть, начал пороги обивать, «куку в руку» давать. И вот в этом году наконец оказали честь, издали постановление сената: «Считать владельца фольварка Якушевка, Сымона Стафанова Калиновскго, лет шестидесяти одного, вероисповедания римско-католического, как и наследников его, дворянином». Двадцать четыре года понадобилось на приговор. Начал добиваться молодым, в тридцать пять лет, мать была молодая, здоровая, а добился развалиной. Ненавижу я все это.
На челюстях у Кастуся ходили упрямые желваки, горели на щеках красные пятна.
– Ничего, брат, – сказал Вежа, – выучишься вот, голова у тебя хорошая, дойдешь до больших начальников – только перышки с «меньших» да «младших» братьев полетят.
– А что? – улыбнулся Кастусь. – И тариф над головой повешу, как зельвенский писарь: за подпись – три рубля да пирог с вязигой, за подтверждение дворянской годности – тысячу рублей да жене семь аршин бархата. А я сам в сенате шишка дюже важная. Заходит случайно государь император: «Гнать, говорит, его за такую таксу».
– Правильно, – буркнул Вежа. – «Потому как он нам всем цену сбивает, – скажет император. – Мне вон за концессию на строительство железной дороги сколько платят, и то мало. А тут… пи-рог с вязигой. У дурака и песня глупая».[92]
Лился в окна свет луны, смешивался с розовым светом свечей.
– Так что, Кастусь, – спросил Вежа, – ты, значит, поляк?
– Нет, я здешний, – осторожно сказал Калиновский.
– Он белорус, дедуня, – сказал Алесь.
– А это что такое? – недоуменно спросил дед.
И только теперь заметил, как молодой человек напрягся, словно его ударили, взглянул на Вежу потемневшими глазами.
– Он ведь вам говорил, пан Вежа, – бросил Калиновский.
– Я говорил тебе, дедусь, – сказал и Алесь.
– А, – словно вспомнил Вежа, – припоминаю. И вы верите в эти шутки?
Тут вспыхнул и Алесь. И Вежа понял, что зашел слишком далеко. Однако бес все еще сидел в нем.
– Как же не поляк? – сказал он. – Крестили тебя в костеле. Вероисповедания ты римского.
– Ну и что? – тяжело двигая челюстями, сказал Калиновский. – Прошу извинить, завтра я окрещу вас в костеле, но вы не станете из-за этого поляком. А я перейду в магометанство и не стану турком. Будет белорус магометанского вероисповедания и белорус вероисповедания католического.
– Неплохо для начала, – сказал дед.