– Ничего, – сказал Алесь. – Я не понимаю, зачем вы напали. Никто, кроме меня, не потерпел. Ну хорошо, ну, я неделю считал, что исключили. А затем просто, «учитывая опасность», не дали мне возможности возвратиться к друзьям, заставили сидеть под домашним надзором. Разрешением попечителя заставили сдать экзамены и вытолкали из Вильни. Дали же окончить.
– Не они дали, – сказал дед, – имя твое дало.
– Не имя, – возразил Алесь. – Боязнь. Боялись комиссии. Боялись, что Лизогубовы слова всплывут.
На губах Вежи появилась ироническая улыбка.
– Ну и что? Ну вытолкнули б Лизогуба в Пензу, а тебя в Арзамас. Его – за ненависть к русским, тебя – за ненависть к империи, к рабству. Лучше б это было?
Глаза внука лихорадочно блестели.
– А вы хотели бы, чтоб меня семеро били за то, что я – это я, а я бы не отбивался, а дал бы себя бить?
Вежа смотрел на Кирдуна.
Мрачный, добрый Кирдун стоял у стены и краснел все больше. То ли от водки, то ли от стыда.
И вдруг Кирдун, а по кличке «Халява», вместо того чтобы оправдываться, объяснять, – словом, делать все то, что было освящено традицией, – зарычал во весь голос, перешел в наступление:
– В гимназию анахфемскую отдали! А там всемером панича бить хотели… Слава богу, не дали добрые люди…
Дед собирался было прикрикнуть, но остановить Халимона было невозможно.
– Карахтеристику поганую дали… – ревел Кирдун. – Из-за чего? Из-за смердючки той. Гляди-ка, будущий злодей, царский преступник нашелся. Неведомо еще, кто из них злодей, панич или царь.
– Иди, Кирдун, – неожиданно мягко сказал Вежа. – Иди выпей еще. За любовь будешь иметь от меня.
Кирдун, всхлипнув, двинулся к двери.
Алесь смотрел, как Вежа невидящими глазами уставился на черный, мокрый парк, на голые деревья, на лапинки снега и на синий, вздувшийся Днепр.
Тревожно кричали в ветвях грачи.
И вдруг дед грубо выругался. Впервые за все время, как его знал Алесь:
– Мать их так… мать их этак и разэтак… Не пустят в университет – в Оксфорд отвезу. Загорский, видите ли, потенциальный царский преступник… Плевал я на них…
XXXI
Майка-май, Майка-май, – звенели за окнами капли. И Майка Раубич, рассмеявшись от счастья и предчувствия, приникла к окну. Зеленоватые, как морская вода, глаза девушки жадно смотрели на мокрые деревья, на белоснежный сад, на черные куртины, по краям которых уже цвели бархатные анютины глазки.
Сумерки надвигались на сад. Мягкие, влажные, майские.
Только что отгремела первая гроза. Нестрашная, грохотливо-радостная, майская гроза. И теперь под окнами старого теплого дома буйствовала лиловая сирень.
Мокрый и сладкий ветер летел в окна.
Весь этот день большой дом в Раубичах бурлил от сумятицы и кутерьмы. Готовились ехать на бал в Загорщину. Подшивали, гладили, мылись. Нитки свистели в руках швей. Шум утих всего лишь час назад.
Михалина стояла у окна, положив руки на подоконник, словно подставив их нежным поцелуям свежего воздуха.
Это все же было счастье. Счастье первого взрослого бала, счастье первого взрослого бального платья, белого, в почти белом, лишь чуточку голубоватом кружевном чехле.
Самые противоречивые чувства – стыда и гордости – обуревали ее, когда она смотрела на свои оголенные плечи и руки, еще тонкие, но уже не детские, на бледно-розовый цветок розы в пепельных, с неуловимым золотистым оттенком волосах.
Она не знала, красиво ли все это: матово-белое, с прозрачным глубинным румянцем лицо, рот, одним краешком немного приподнятый вверх, брови, длинные, с причудливым изломом и потому чуть высокомерные.
Но она видела себя как бы новой, чужой, и эта чужая шестнадцатилетняя девушка нравилась ей.
Огромные глаза смотрели на нее из зеркала настороженно, вопросительно и счастливо.
И это было такое счастье, что она рассмеялась.
А в соседней комнате глупая нянька Тэкля будила Наталку. Не могла подождать, пока уедут.
– Вставай, встань, ласочка. Уснула, не помолившись… Нельзя спать без молитвы.
Наталка бормотала что-то и отталкивала руки старухи. Господи, ну зачем это. Вот глупая нянька. Для молитвы будит ребенка. Ничего не скажешь, резон.
– Нужно «ати»[97]
боженьке сказать… А не то волчок за бочок ухватит.А что б тебя… Такая уж нужда одолела.
– Да я не хочу-у-у, – хныкала Наталка. – Я… спать.
– Читай-читай.
Майка прислушалась. Сонный голосок читал в соседней комнате:
– Так-так, – хвалила ее Тэкля.
И опять шелестел сонный голосок:
Майка прыснула.
– Все, – со вздохом сказала Наталка.
И вдруг добрая жалость охватила Майкино сердце. Она быстро прошла в комнату сестры. Наталка, заспанная и розовая от сна, умащивалась в кроватке.