Кондрат взвился в седло последним, и, когда посмотрел на слишком прямую фигуру дядькованого брата, руки у него сами сжались на поводьях: «Х-хорошо…»
С места взяли в галоп. Прямо в ночь, под звезды…
…Они не видели сумятицы, что вдруг возникла в толпе, когда люди стали заходить в церковь: Михалина Раубич упала в обморок.
Пылала смола. И прямо под высокие звезды поднимались голоса. Пели канон Дамаскина «Воскресения день».
…В эту ночь друзья очень сильно выпили в самой захудалой придорожной корчме… А утром пан Ярош, расспросив дочь, что послужило причиной обморока, похолодел от мысли, что на роду теперь можно ставить крест.
– Ты понимаешь, что ты натворила? Даже врагу… Это ведь только обряд, девчонка!
Она не сказала больше ни слова. Два дня Раубичи ожидали. Посыльный из Загорщины так и не появился. Вызова на дуэль не последовало.
И тогда пан Ярош и Франс расценили это как «месть презрением» со стороны Загорских и то, что Алесь действительно был виновен. Его вина их не пугала. Месть презрением – очень. Им надо было молчать об этом. Лишь им двоим, кто знал.
Примирение уже было невозможно. На землях, что лежали рядом, на водах, что текли рядом, жили теперь смертельные, непримиримые враги.
На радуницу пришло известие, что Михалина Раубич обручилась с графом Ильей Ходанским.
V
Никто не знал, что, решив до конца унижать себя, Михалина нарочно позволяет себе не очень благовидные выходки, находя даже в этом какое-то мстительное удовольствие. Все только удивлялись ее странным поступкам, которых нельзя было ни понять, ни объяснить.
Она, например, пригласила Мстислава на обручение.
– Будете держать корд жениха, – ласково склонила она голову. – Или мой шлейф. И в этом и в другом случае – друг дома… Навсегда… И потом – я знаю, что лучшего свидетеля такого важного для меня события найти трудно. Он повсюду будет рассказывать о нем правдиво…
Мстислав смотрел в эти невинные глаза, и ему делалось страшно, что он мог быть влюблен в такую.
Он, однако, не дал разгадать своих чувств.
– Я в таких делах вам не товарищ, Михалина Ярославна.
Назвал по отчеству, чего Приднепровье, пожалуй, и не знало. И в голосе было такое глубоко скрытое осуждение, что Майка опустила ресницы. А тоже был влюблен…
– Принято хотя бы то, что у вас сохранились кое-какие остатки стыда за содеянное, – сказал Мстислав. – Полагаю, они вам еще понадобятся. Как и остатки мук совести.
После этого разговора Михалина вдруг, впервые за последнее время, подумала про Алеся. До этого она карала и мучила себя, не думая о других.
И только теперь она впервые подумала, как жить ему.
Алесь жил. Иным казалось – даже спокойно. Во всяком случае, вместо предчувствия чего-то страшного пришло спокойствие.
Спокойно распоряжался в зерновых магазинах деда, готовил коней на бусловичский «бессенный» [115]
базар. Приходилось много забраковывать, потому что экономы старались спихнуть на продажу разную дохлятину.Внук трудился до изнеможения, и пан Данила радовался: меньше дурных мыслей полезет в голову. И все же спокойствие Алеся пугало его. А тот приезжал покрасневший от раннего загара, такой грязный, что в ванне трижды приходилось менять воду, ел, что попадется, и потом весь вечер сидел у огня, перебрасываясь с дедом незначительными фразами.
Ефросинья Глебовна видела кривую улыбку, которая появлялась на его губах, когда смотрел на женщин. Больше молчала, но тайком освободила от всякой работы двух хлопцев, чтоб ночами дежурили у Алесевой спальни: «А вдруг что сделает с собой, голубчик…»
Вставал он в три часа ночи, принимал ледяную ванну, ел с людьми густо посоленную бульбу с кислым молоком и, не ожидая каши с бараниной, выезжал на Косюньке со двора.
Веже нравился цепкий, хозяйский и во всем добрый ум внука. А если б и не нравился, он бы согласился со всем, что б тот ни предложил, со всяким даже самым бездумным поступком.
Все б раздал, лишь бы он стал здоровым и спокойным.
Пан Данила удивлялся самому себе. Тридцать восемь лет жил в одиночестве, ничего не требуя от жизни. Так, снисходительный от величия и понимания людей старый циник.
И вдруг появился комочек плоти, заполнил всего, заставил полюбить сноху, интересоваться делами сына, встречаться с людьми, лезть в шумную, утомительную жизнь, страдать и радоваться.
«Кто он? Что мне в нем, когда мне вот-вот ляг и подохни, а за черной чертой – яма?
Однако вырос, стал красивым и сильным и неудачно полюбил. И так болит за него сердце, как никогда не болело за себя.
Да этого мало. Ну, вырос, ну, конечно ж, совсем иной, чем люди моего поколения. Ну и оставь ты меня в покое, каков я есть. Нет, учит. С землей не так, с людьми не так, с родиной не так.
Мало ему, что я по врожденной лени говорю по-мужицки. Нет, подавай ему осознание того, кто я такой и кто он такой, какова причина общего безразличия, и почему нам в Крыму морду набили, и почему того хохла, что стихи писал, загнали туда, где бабы белье на радугу сушить вешают».
Теперь Вежа дрожал за внука. Кажется, хозяйничает, носится, спорит, а глаза пустые.
– Да в чем же дело, пане?