Звуки «Любимого» возникли в ушах у Алеся. Звали и словно обещали что-то голоса. И он снова плакал у ног гранитной фиванской обезьяны: «Боже, отдали от меня…»
– Помню, – побледнел он.
– Но вот. Я поняла тогда. Они тоже совершили что-то вроде убийства.
– Вы не пели, – улыбнулся он.
– Я не пела.
– Я не могу ненавидеть, – произнес он. – Не могу убивать. Не могу, чтоб мир был как издевательство. Не могу, чтоб холод. Я хочу, чтоб между людьми всегда было… вот так.
– Так будет, – сказала она.
– Когда?
– Разве я знаю, когда? Наверно, тогда, когда вот эти старики дождутся детей. Всех. Тех, что забыли и изменили, и тех, что в кандалах, и убитых. И, главное, тех, что каждый день совершали для другого хотя бы маленькое чудо. Если человек, каждый человек очень захочет сделать для другого хотя бы маленькое чудо, мир сделается миром чудес.
Он наклонился и припал головой к ее рукам.
Она тихо поднялась, подошла к окну и раскрыла его. В комнату ворвалось соловьиное щелканье.
Потом она вернулась на свое место. С птичьей песней как бы властно вошло сюда, в тихую комнату, то, что он оставил на берегу озера: гортанный крик козодоя, опьянение зарослей и красота, похожая на издевательство.
Он поднял на нее глаза и все понял.
– Не уходи, – шепнула она глухо. – Останься… Пожалуйста, быстрее, быстрее поцелуй меня.
Нестерпимо дрожало сердце. Его удары были подобны грозным ударам молота. Распростертый на спине, словно низринутый чем-то могучим и угрожающим, он видел сквозь открытую дверь яркое пламя камина, и это было похоже на то, как будто его собираются пытать огнем.
Пламя. Пламя. Угольки в камине как бы меняются местами. Из окна плывет синяя, холодноватая ночь. В ней аромат листвы и влажный запах озер, вода которых настояна на вербовой коре, кустах и водорослях.
Но все это глушит неистовый соловьиный гром. Словно одна, последняя ночь осталась им для песен и жизни. Расплывается, отходит куда-то слепая ненависть. С каждым ударом сердца растет и заполняет все существо нежность, чистота и боль. И еще огромное, до самого края земли, и слитное, будто из одного сердца, щелканье маленьких птичек во влажных кустах.
Золотая головешка упала в камине, блеснув пламенем и рассыпав искры. В ее свете он увидел глаза, которые смотрели на него, как бы прося пощады и одновременно отказываясь от нее.
Они лежали рядом, он – на спине, она – прижавшись к нему, на боку, и смотрели в ночь.
– Чувствуешь? Это кора вербы, – сказал он. – А вот ландыш… А там, видимо, с самого глубокого яра, где тает лапинка снега… потому что ледяные ключи… слышишь?
– Нет. Корой пахнет, ландышами тоже… А что?
– Последняя анемона… А вот побеги вампир-травы.
– Чего?
– Ну, еще называют «гадючье зелье»… Снова ландыши… А вот «лесной мед».
Молчание.
– Не слышу. Ничего больше не слышу.
Соловьи заливались, как перед погибелью. И от этой песни, и от прикосновения руки холодело у Алеся в груди и темнело в глазах…
…У своих глаз он видел ее глаза. Они были больше, чем у всех, кто есть на земле.
…И в плену жарких, невыносимо слитных объятий он с удивлением, трепетом и болью, не веря себе, всем существом своим, от бронзового замка рук до глаз, что смотрели в ее глаза, и до похолодевших от внезапной догадки пальцев ног, почувствовал, как испуганно бьется ее сердце, отданное неизбежному – и небу, и соловьиному грому, и ему, – сердце невинной.
В этой догадке вдруг слились трели соловьев, горьковато холодный запах ландышей, крик козодоя, звезды над головой и под ногами.
А потом все исчезло. Был мир и в нем человек.
Голова женщины лежала на груди мужчины. Оба молчали, словно боялись расплескать то, что несли в себе.
Алесь осторожно обнимал ее, сам не понимая, что с ним. Иной стала ночь. Иными стали соловьи и запах вербовой коры. Исчезла куда-то неистовая, страшная ярость. Разрушенный мир, что еще час назад лежал в развалинах, начал собираться в одно и как будто сам по себе выстраиваться во что-то слаженное. И само ощущение этой гармонии после дымных развалин было счастливым и огромным.
Он никого не ненавидел. Для этого нового, для стыда и гордости, для величия и безграничной глубины нового были доброжелательно-безразличными все враги на земле.
Она тоже лежала неподвижно. И в ее сердце сливались гордость и одновременно твердое понимание того, что она сделала.
Все началось с благодарности. В тот миг, когда одиннадцатилетний мальчик в бесполезном – разве в бесполезном? – протесте, который ничего не мог изменить, крикнул Щуру гневные слова. Это было трогательно и смешно. Она уже знала: чудес на земле не бывает.
И вдруг эти руки сломали шею судьбе. Такие еще тогда слабые, а теперь такие сильные руки.
Началось с этого. И он, младший, вдруг стал всесильным и словно бы старше ее и дороже родных, потому что они дали только жизнь, а вместе с ней рабство, а этот – свободу.