Матовые стволы берез были покрыты черной вязью. Медовый свист неизвестной птицы – для иволги было поздно – доносился откуда-то из солнечной листвы.
Солнце склонялось и мягко заглядывало под листву. Словно хотело проверить, что там могло случиться за день.
Было тихо. Был мир.
…Он шел домой, а над ним в высоте плыли зеленые, пурпурно-красные и синие облака, что светились каким-то особенным, своим, внутренним светом.
Во дворе, возле уложенных повозок, Халимон Кирдун ругался с Фельдбаухом. Кирдун с женой должны были ехать вместе с Алесем, и потому Халява был полон самой невыносимой для всех гордости.
– Однако же такой плед панич оценит, – говорил Фельдбаух. – Плед этот есть практичен. Не грязнится он. Nuch?
– Понюхай ты знаешь что… – злился Халимон. – Этой онучей только покойников укрывать. – Халимон смело валил через пень-колоду, потому что знал, что немец плохо понимает быстрый разговор. – А ему нужен яркий, веселый. К нам с паничом, возможно, бабы ходить будут. Глянет которая на эту постилку да еще, упаси боже, поседеет… Хватит уже твоей власти над хлопцем!
– Хам Халимон, – грустно сказал Фельдбаух. – Деревянная голова Халимон. Хвастун Халимон.
И отвернулся.
– Нет уже ни твоя, ни моя власть, – сказал он после паузы. – Водка нам с тобой только всласть хлебать. Пей один. Нагбом?[119]
Залпом? Вайсрусише свин-нья!Кирдун вдруг с силой хлопнул шапкой о землю.
– Да что ты ко мне привязался, перечница немецкая? Мало мы с тобой, ты, неженатый, да я при жене холостой, той горилки попили да в дурня поиграли?! – Глаза Кирдуна влажно заблестели. – Мне, думаешь, легко? Буду там черт знает с кем ту водку хлебать.
– Я тоже есть басурман.
– Ты свой басурман, – горячился Халява. – Наш, белорусский. Ах, да пошел ты!.. Клади ужо свою онучу. Понадобится. Идем лучше выпьем.
Алесь улыбнулся. Ну вот и окончены сборы. Скоро в дорогу. Что еще? Ага, надо проститься с самим собой, с юным. Потому что когда он возвратится, – возможно, не скоро, – он будет уже совсем другой, непохожий на нынешнего, а Урга может состариться или даже подохнуть.
Он миновал дом, прошел под серебряными фонтанами итальянских тополей и направился к картинному павильону, купол которого темнел над кронами деревьев.
…Молча, словно запоминая навсегда, он сидел перед картиной в потемневшей от времени раме.
Снова, как в детстве, она сияла своим особым светом. И под ветвями яблони, темная зелень которой скрывала горизонт, юноша вел за уздечку белого коня. Словно сотни золотых солнц, сияли в листве плоды. И белый конь, трепетный и спокойный, будто в сказке, был Урга. А юноша в круглой шапочке – он, Алесь.
В павильоне было темно. Горела лишь одна свеча перед картиной. Он так задумался, что не сразу услышал, что его кто-то зовет.
Алесь увидел во мраке, как на картинах Рембрандта, оранжевое лицо и кисти рук. Располневшая и добрая Анежка, жена сурового Карпа, стояла перед ним.
– Панич! – сказала она. – А бог ты мой! И не дозовешься.
– Что, Анежка? Надо идти, что ли?
– Нет, – сказала Анежка. – Вот.
Он не заметил, как она исчезла. Теперь в темноте на том месте, где была она, стояла другая.
– Ты? – спросил он.
Легкий звон, словно вода лилась в узкогорлый кувшин, наполнил уши Алеся. Усилием воли он сумел сдержаться. Но в тот же миг он понял, что Гелена была права, не соглашаясь на брак с ним. Ничто не забыто. Самогипнозом была ненависть, глупостью было презренье, ложью – безразличие. И все обиды, и слухи о Ходанском, об оскорблении Франса, и встреча у церкви – все это было вздором.
И спокойствие, и преклонение перед Геленой, и глубокая, беспредельная благодарность ей словно бы поблекли перед простым фактом появления Майки. Гелена была мудрее. Она знала и видела все.
– Почему ты здесь? – спросил он.
Он чувствовал, что любит ее до неистового умиления, но уже не мог, как раньше, сделать вид, что ничего не было.
– Сегодня ко мне приходила Гелена.
Сбиваясь, захлебываясь словами, она рассказала об их разговоре, и Алесь понял, что Гелена добилась своего, сделала невозможным любой его шаг к ней самой. Все было кончено. Даже если б он решил пожертвовать любовью во имя чести и благородства, как он думал.
Нельзя было, чтоб Гелену, мать его будущего ребенка, считали лживой. Да и она сама добивалась одного – его молчания.
Случилось.
Этого уже нельзя было исправить.
Поняв вдруг пропасть между благородством одной и привередливой блажью другой, он смотрел Майке в лицо.
– Может, ты объяснишь мне, как это случилось?
Она начала рассказывать. И о сплетне, и о том, как она уверилась в ее лживости, и как поняла у церкви, что будет презирать себя, если она, такая, станет рядом с ним, и как решила сама себя растоптать за свою ошибку. И как не подумала тогда о нем, и как нарочно совершала самые дикие поступки, чтоб даже самой не сомневаться в своей подлости.
Он молчал.