Валуев вспомнил, как характеризовал министра Федор Берг, который Муравьева терпеть не мог. Всевластный генерал-губернатор финляндской сатрапии острословил над министром, потешался над его обликом, над этой круглой головой, над вялыми, как огромные пельмени, ушами:
– Каждому свое, господа. Если на портрете Ермолова закрыть мундир, оставив одну голову, получится лев. Если на портрете Муравьева закрыть мундир, получится бульдог.
Да нет, это был не бульдог. Это было страшнее.
– Слыхали? – добродушно спросил шеф.
– Слыхал, – не счел возможным скрывать подчиненный.
– Вот оно как, Петр Александрович. Вот и благодарность. Воля государя отменять законы, однако пока не отменил, должен он им подчиняться? Вот то-то же! Ничего. Отведайте это и вы, и вам придет время ехать к вашему Никсу, как я сейчас поеду к своему сыну Николаю в Рязань. «Кто такой?» – спросят. «Тс-с, отец губернатора, бывший министр, бывший губернатор, муж Пелагеи Шереметьевой. А теперь сажает капусту да шампиньоны разводит».
– Что вы, Михаил Николаевич, вы же их терпеть не можете.
– Мало чего я тер-петь не мо-гу. Не спрашивают. Не спрашивают об этом-с. Верные слуги империи теперь в Париже денежки профукивают. Как княгиня Багратион. Слыхали, что Пален сказал? «Qu’une colonne ennemie l’avait coupee a la bataille d’Austerlitz, et que depuis elle n’avait pas rеussi a se degager».[166] Так это женщина! А мужчины?
– На вашем месте я подождал бы открытия нового комитета сельских обывателей.
Опустились и затем поднялись тяжелые веки. Рот, похожий на трещину, зашевелился:
– Mais vous concevez qu’il m’est plus avantageux de m’en aller plutot. Il faut mieux etre dehors avant la bagarre.[167]
На мгновение в душе Валуева шевельнулась мысль: «И в самом деле, стоит ли делать карьеру, если неизбежен такой конец?» Но он от этой мысли отмахнулся и забыл. Раз и навсегда.
Восходящая звезда скромно опустила ресницы перед несчастьем заходящей. И вдруг Валуева поразил странный звук.
Министр смеялся:
– Вздор все, вздор! Преждевременно это они со мной задумали. Приходит время, когда каждые верные руки на вес золота. А эти – особенно. Что они могут, никто не может. Не безумный же Орлов, не сонный же Блудов, не либералишка Милютин? Вздор все!
Голос был такой необычный, даже как будто торжествующий, так горели глаза, что Валуев подумал: «Этот человек знает что-то такое, чего не знаем мы».
– Я на вашем месте не торопился бы уходить.
– Почему? Пусть позовут. Голова не отвалится… Дни страшные наступают, Петр Александрович. У-у, какая приближается гроза!..
Сероватое, оранжевое от огня дряблое лицо улыбалось. Глаза смотрели мимо собеседника, куда-то вдаль.
– Допрыгались. Долиберальничались.
– Вам что-то известно, Михаил Николаевич?
– А вы не слышали? Беспорядки в Варшаве. – Губы Муравьева сложились в сардоническую улыбку. – Полячишки хотели отслужить, а может, и отслужили, тризну по убитым в Гроховской битве. Вот так. Вынуждены были стрелять. И стреляют до сих пор. Мы теперь не либералы. Плевать Европе на то, что мы мужичков освобождаем. Нас, простите, в самом неприглядном виде – голенькими – по свету пустили. Мы теперь угнетатели народов, вроде свергнутого сицилийского Бурбона или австрийского короля, что издевается над венграми. Допрыгались, милый Петр Александрович… Камни в войско бросали. Войско дало залп. Есть раненые и шестеро убитых.
Снова зашевелился в улыбке рот. Словно трещина в серой скале.
– Начали, голубчики. Только не слишком ли рано?
– Как же оно там было? – задумчиво спросил Валуев.
В Варшаве между тем было страшно.
Давно придавленный народ не мог больше терпеть политики незначительных льгот. Он хотел земли – ему давали разрешение на организацию Земельного товарищества (занимайтесь, панове, агрономией!). Он требовал свободы – правительство позволяло некоторым сосланным вернуться из Сибири. Он желал независимости своей родины – давали амнистию для эмигрантов.
Демонстрация 27 февраля 1861 года была стихийной. Руководителей у нее не было и не могло быть. Единственными руководителями были обида, оскорбленное национальное достоинство и гнев. Партии, которые всплывали над заговором, были вытолкнуты на поверхность неукротимым течением. Какое, действительно, имел отношение к народу – ко всем этим ремесленникам, мелким торговцам, рабочим – вождь шляхты Андрей Замойский?
В этом смысле февральская демонстрация была самым демократическим, но и самым плохо организованным движением едва ли не за всю историю восстания. В ее рядах почти не было заговорщиков-профессионалов.
И восставал, и руководил, и погибал один и тот же титан – варшавский плебс. Он искренне говорил всему миру, что у него нет иных средств, чтоб его услышали, кроме живых жертв, и что он будет приносить эти жертвы одну за другой, сотню за сотней, тысячу за тысячей, – пока его не услышат.