Мальчики не удивились, узнав ночь в лицо, узнав эти длинные усы, эту рукоять пистолета, которая выглядывала из переметных сум.
Всадник подъехал к частоколу и с минуту постоял перед ним. Потом, не поднимая головы, медленно снял ружье и трижды, с большими интервалами, стукнул прикладом в доски ворот.
…Не ожидая больше ни минуты, дети в страхе бросились бежать.
Они не помнили и не знали дороги, не обращали внимания на усталость, от которой резало в груди, не помнили, где перелезли ограду. А может, ее и совсем не было? Они бежали и опомнились только на знакомом перекрестке, от которого до Загорщины было не больше двух верст.
Было темно. Пахло березовыми вениками. Потом вспыхнул огонек. Рука с железным узорчатым браслетом на запястье поднесла «серничку» к толстой восковой свече. Потом к другой. К третьей.
И тогда другая рука, загоревшая до горчичного оттенка, сняла со стола украшенный серебряными насечками пистолет. Спрятала под стол.
– Боишься? – с иронией спросил Раубич, сбрасывая плащ.
– Берегусь, – сказал Война.
Раубич поставил на стол лукошко.
– Перекуси.
Исполосованное и изрезанное страшными шрамами лицо улыбалось.
– «Правда ль, что Бомарше кого-то отравил?» – спросил Война.
И хозяин бани ответил в тон ему:
– «Гений и злодейство – две вещи несовместные».
– Знаешь классику, – сказал Война.
Они сидели за одним столом. Война ел, искоса и настороженно поглядывая на собеседника. Его черные брови были нахмурены.
А Раубич сидел напротив, и его лицо оживляла ироническая улыбка. Большие, совсем без райка, темные глаза спокойно наблюдали, как пальцы Войны обламывали куриную ногу.
– Изголодался ты, братец.
Причудливо изломанные, высокомерные брови Раубича дрожали.
– И так двадцать лет, – сказал он. – Боже мой, сколько страданий! И главное – напрасно. Все время спать одним глазом. Все время недоедать.
– Лучше недоесть, как ястреб, чем переесть, как свинья.
– Намек? – спросил Раубич.
– Ты что? – сказал Война. – Нет, кум, тебя это не касается. Ты тоже не тихая горлинка, тоже «хищный вран» над этой полуживой падалью. Это не о тебе. Это о тех, кто зажрался, кто забыл.
Они смотрели друг на друга. Предбанник, освещенный язычками свечей, был неплохой декорацией: выскобленные до желтизны бревна стен, пучки мяты под потолком, широкие лавки, покрытые мягкими красными ковриками, стол, на столе еда и обливной кувшин с черным пивом, а у стола два настороженных человека.
– В конце концов, кто меня выручил, раненного, – сказал Война, кончая есть, – кто подобрал в овраге? Кто выходил? Кому же может больше верить Черный Война?
– А ты не гордись, Богдане, – жестко сказал Раубич. – Я тогда не знал, что ты Черный Война. Просто видел твою перестрелку с земской полицией. А у меня, куманек, с этой публикой свои счеты. Да и потом… когда шестеро нападают на одного, правда не на их стороне.
– Рыцарь, – сказал Война. – Ты же смотри, рыцарь, не забудь предупредить «голубых», что меня видели в округе.
– Предупрежу, – спокойно сказал Раубич. – У меня тоже есть то, чего нельзя ставить на карту.
Война сворачивал самокрутку. Изувеченные пальцы плохо слушались хозяина.
– Дай я, – сказал Раубич.
– Не надо. Во всяком случае, один палец у меня здоровый. Тот, который ложится на курок.
– Война, – сказал Раубич, – не рискуй собой, Война. Подожди немного. Час приближается. А ты можешь не дожить. Ты будешь нужен живой, а не мертвый. Пересиди год-два. Место я тебе найду. Отдохни. А потом я тебя позову.
Тень головы Войны неодобрительно качнулась на стене.
– Ты неплохой человек. Но я говорю – нет. Потому что ты ищешь друзей. А друзья продадут. Человек – быдло. В отряде – из троих один изменник. И потом – у меня нет времени. Старые солдаты живут, пока идут. Если я присяду, я не поднимусь, – такая усталость в моих костях. Я подаю тебе знак и прихожу сюда, когда уже совсем невмоготу. Я сплю здесь как человек, но потом мне снова тяжело привыкать к настороженным глазам, к дождю, к своей берлоге… как двадцать лет тому назад.
Он прикрыл глаза.
– Сегодня я расскажу тебе что-то, – не очень охотно сказал он. – Ты помнишь бунт в тридцатом году?
– Да. Только тогда я был иным и не понимал его.
– А я понимал. Мне тогда было девятнадцать, и я верил в людей. Верил в бунт, в наше восстание, в то, что люди не изменят. Верю я в это теперь или нет – мое дело. Золото – самый грязный металл, однако из него делают корону, и ее хозяин с мозгами каптенармуса получает право сидеть на человеческой пирамиде, измываться над людьми, мозоли которых он не стоит. Горностай – подлый и алчный зверь, однако из его шкурок шьют белоснежную мантию, и ее хозяин почему-то получает право помыкать своим народом и множеством других.
Война положил на стол тяжелую ладонь.