1237 год от Рождества Христова. Погибельная зима Батыева нашествия. Рязанский воевода Евпатий, ездивший за подмогой, возвращается на руины родного города. На руины собственной жизни… Если твой дом превратился в пепелище, если мертв государь, которому ты служил, и все, кто был тебе дорог, если сам Бог, в которого ты верил, отвернулся от тебя и твоей земли — где искать помощи? И не пора ли вспомнить, что носишь совсем не христианское, а древнее языческое прозвище?Летописи сообщают об отряде Евпатия Коловрата невероятные вещи: оказывается, татары считали, что против них поднялись мертвые, — неужели обычная партизанщина могла так напугать прошедших полмира головорезов? И почему, чтобы одолеть русских «храбров», завоевателям пришлось бросить против малой дружины Коловрата тысячи своих лучших воинов — сотня против одного? В кого превратился последний воевода мертвого города, если враги смогли убить его лишь с помощью стенобитных машин? Кто откликнулся на его зов и пришел к нему на помощь? И что на самом деле случилось на Русской земле смертной зимой 1237 года?..
Историческая проза18+Лев Прозоров
КОЛОВРАТ
Языческая Русь против Батыева нашествия
Тем, без кого не было бы этой книги:
Хозяину.
Евпатию по прозвищу Коловрат.
Московскому поэту Сергею Калугину и ижевскому поэту Андрею Горшунову.
Доброславе, Божене, Раките, Богумилу и прочим родноверам и родноверкам Рязани.
Искре — за то, что терпела.
Беде — за то, что пинала!
Часть I
Еупатий
Глава 1
Мёртвый город
Несть бо ту ни стонюща, ни плачюща,
И не отцу и матери о чадех
Или чадом о отцы и матери,
Ни брату о брате, ни ближнему роду,
Но вси вкупе мертвы лежаша.[1]
Они опоздали.
Это стало явным, когда ещё не показалась из-за бора гора над Окой, на которой стоял их город. Девственно чистым было зимнее небо над лесом. Ни одного печного дымка.
Когда дружина выехала из-за бора, глазам гридней[2] — своих и невеликой черниговской подмоги — предстал чёрный, обугленный горб горы.
Вскоре они увидали первых мертвецов. Это были мужики, бабы, дети, старики со старухами. Те, кого гнали перед собой на стены враги[3], те, кто должен был волочь к стенам своего города стеноломную, камнебойную смерть. Те, кто, увидев, куда и зачем их привели, бросились с голыми руками на чужаков или просто спокойно опустились в снег: убивайте, мол. А дальше нейдем.
Их было много — десятки, может быть и сотни. В другое время воевода склонил бы голову над их последней отвагой. Сейчас он ехал мимо с пустым сердцем, ибо тщетной была эта отвага. Не спасла она города над Окой.
Потом, у самих стен — у того места, где были стены, — на раскатах[4] он увидел остальных. Тех, кто всё-таки шел на град впереди врага. Что они кричали землякам, сородичам на стенах перед смертью? Умоляли не стрелять, загораживаясь трясущимися руками? Или, наоборот, смерти просили?
В другое время воевода задумался бы о слабости человеческой. А сейчас сердце его было пусто, ибо он сам оказался слаб — слишком слаб, чтобы защитить родной город или хотя бы умереть вместе с ним…
Поднимались меж пепелищ по заваленному телами взвозу. Копыта коней выстукивали «о-по-зда-ли, о-по-зда-ли».
Кричи теперь, что мчался изо всех сил. Что спал в седле на ходу. Что разлетались под копытами сугробы, трещал речной лёд за спиной и в страхе бежали прочь, забыв зимнюю лютость, серые стаи. Что, если бы еще быстрее, не сдюжили б кони и дружина заснула бы посреди зимних лесов вечным сном…
Кричи! Что кричать, кому?
Старику, сжавшему в руках половинки разрубленной иконы?
Распятой посередь двора голой малолетке со смерзшимися в мутные льдинки на посерелых щеках слезами боли, стыда и смертного страха?