Бабушка с дедушкой обожали свою старшую внучку, при встрече с ней они никогда не могли удержаться от радостной улыбки и баловали ее неимоверно. Смерть Томоко была для них страшным ударом, и они горевали не меньше несчастных родителей девочки, а может быть, даже и больше…
…неужели внуки — это что-то настолько милое?..
Сидзуке, которой в этом году исполнилось тридцать, хотелось понять, что происходит с ее старшей сестрой, прочувствовать сестрино горе. Она попыталась было представить себе, что ее дочка тоже внезапно умерла, но разве можно сравнивать полуторагодовалую Йоко с семнадцатилетней старшеклассницей? Сидзука не знала наверняка, но ей казалось, что за те годы, пока ребенок взрослеет, родительская любовь и привязанность становятся сильнее и глубже.
Около трех пополудни родители Ёсими засобирались обратно в Асикага.
Сидзука никак не могла взять в толк, что происходит. Ее вечно занятый муж неожиданно предложил ей навестить старшую сестру. Тот самый муж, который отказался идти на похороны Томоко, сославшись на редакционный аврал. Бог с ним, конечно, но скоро нужно начинать готовить ужин, а он, похоже, и не собирается возвращаться домой. Что это на него нашло, ведь не из уважения же к покойной он здесь торчит — он и видел-то ее всего пару раз. Никогда не поговорил, не поинтересовался ею, а вот ведь…
Она легонько похлопала мужа по колену и шепнула ему на ухо:
— Дорогой, мы ведь уже скоро пойдем, а?
— Куда же мы пойдем? — ответил Асакава. — Ты посмотри на Йоко: она вот-вот заснет. По-моему, будет лучше, если мы ее сейчас уложим. Прямо здесь.
И верно, Йоко, которую они взяли с собой, тихонько клевала носом — дома она обычно спала в это время. Но если ее сейчас уложить, значит, им придется остаться здесь еще на два часа. А остаться еще на два часа в доме людей, у которых недавно умерла единственная дочь, означает, что надо придумывать какую-то приемлемую тему для разговора…
Сидзука еще тише, чем раньше, сказала:
— Может быть, она в электричке поспит?
— Нет уж! Помнишь, какой она устроила скандал в прошлый раз? Мне этого до конца жизни хватит.
И это верно — если Йоко вдруг захотелось спать, а кругом толпа народу, то девочка приходит в неистовство, и ничего с этим поделать невозможно. Она сучит ручками и ножками, орет во все горло, короче, как может позорит своих родителей. И даже прикрикнуть на нее нельзя — это все равно что подлить масла в огонь. Поэтому, конечно для собственного спокойствия, будет лучше уложить ее здесь.
Иначе Асакава опять надуется и будет с недовольным видом посматривать на соседей по вагону, наглядно демонстрируя, что «ребенок мешает всем, но прежде всего родителям». А те в свою очередь будут мрачно смотреть на него, намекая на то, что пора бы уже и успокоить свое чадо. Тогда Асакава начнет задыхаться от гнева, нервно играть желваками и… Сидзука не стала дорисовывать страшную картину до конца — ей совершенно не хотелось видеть мужа в таком состоянии:
— Ну, раз так…
Асакава взглянул на полусонную Йоко, сидящую у матери на коленях, и перебил жену:
— Не волнуйся, я сам уложу ее на втором этаже. — С этими словами он погладил дочку по щеке.
Странно было слышать подобное предложение из уст человека, который при любой возможности увиливал от возни с ребенком. Может быть, его настолько тронуло горе несчастных родителей, что он, потрясенный до глубины души, изменился до неузнаваемости?
— Что это с тобой сегодня? Ты какой-то не такой.
— Такой, такой. Давай-ка ее сюда. Она у меня быстренько уснет, вот увидишь.
Сидзука, передавая ребенка Асакаве на руки, произнесла:
— Слушай, а ты не мог бы всегда оставаться таким милым?
Переходя из материнских рук в отцовские, Йоко на мгновение сморщилась, но, так и не успев заплакать, провалилась в глубокий сон. Асакава, прижав дочку к груди, поднялся по лестнице на второй этаж. На втором этаже было три комнаты: две японских, устланных татами, и третья — обставленная по-европейски — комната Томоко. Асакава положил Йоко на футон[2]
в южной комнате. Она как будто и не заметила — продолжала спать, мерно посапывая. Асакава решил, что ее вполне можно ненадолго оставить без присмотра.Тихонько выйдя из комнаты, он на мгновение прислушался к тому, что происходило внизу, и направился в комнату Томоко. На пороге комнаты Асакава вдруг почувствовал себя виноватым — было как-то неприятно вмешиваться в личную жизнь другого человека. Особенно если этот человек уже умер. «Впрочем, я всегда старался не лезть людям в душу, — подумалось Асакаве, — просто сейчас у меня нет выбора. Я же не для себя стараюсь, а для других. Ради борьбы с великим злом я готов даже на такой низкий поступок». Жалкие оправдания, но деваться некуда. Он пообещал себе, что, осматривая комнату, не будет думать о статье, а лишь попытается найти факты, которые помогут ему установить время и место встречи четверых погибших. «Все, я захожу», — сказал он про себя.