– Забудь ее! – советовал Белозеров. – Андрей, посмотри, как ты исхудал. Так и чахотку можно подхватить. Ты хоть паек-то ешь. Смотри, тебе вон круг краковской дали, масла, хлеба, картошки.
– Забирай колбасу, Володя.
– Ты что? Сбрендил?
– Не могу я ее есть почему-то. Мне всюду мертвечина мерещится. И колбаса эта из трупов.
– Андрей, не сходи с ума. В городе голод. А ты привередничаешь.
– Вот и забирай ее себе. И консервы тоже.
Белозеров только пожимал плечами.
– Ты знаешь, как только все уляжется, я, наверное, уеду отсюда.
– Куда это? В Париж? Вслед за буржуями?
– Нет, я не хочу видеть «наших бывших». Ни нынешних, ни бывших. Мне надоели те и те. Нация напыщенных и глупых индюков и куриц. Когда я смотрю на все эти лица, то вижу отчего-то одни куриные клювы и гребешки на головах.
– Ты, брат, просто устал… Все пройдет.
– Не знаю, не думаю, что это пройдет. Это уже внутри меня. Веришь, я даже музыку слышать перестал. Если уеду, то на какой-нибудь теплый остров, где совсем нет зимы, и море теплое круглый год. Я мечтаю жить вдали от цивилизации. Ходить по берегу нагим и ничего не делать. Мне осточертели эти воющие раненные, скрежет пилы, хруст костей. Я устал и от тупых революционных речей их вожаков. От их глупости и жадности. Я хочу туда, где нет никаких пушек и оружия вообще. Я хочу туда, где нет свиных рыл и куриных клювов.
– Хорошо, хорошо. Ты еще молод. Кто знает, может, и исполнится твоя мечта. А пока, Андрей, не говори ты вслух никому об этом. Не ровен час – к стенке поставят. Я видел, как вчера морфиниста одного грохнули за то, что он в бреду спел "Боже, царя храни".
– Морфиниста, говоришь? Его не жалко. Он все одно – обречен, – равнодушно отвечал Андрей.
– Это бы как бог решил, а жизнь забирать за такую малость – разве это справедливо?
– О какой справедливости, брат, ты говоришь? – Андрей зло расхохотался, обнажив ровный ряд зубов. – Моя "справедливость" стала комиссарской подстилкой. Под-стил-кой, – повторил он медленно и по слогам. – Ты знаешь, Володька, когда-то один умный человек на фронте сказал мне одну удивительную фразу: «Не подставляйся!» И только сейчас я понял до конца, о чем он. Понимаешь Володька, я САМ, сам подставился, как дурак.
– Андрей, – попытался мягко возразить Белозеров. – Ты просто тогда ослеп от любви, и не видел очевидного. Она совсем не та женщина, которая тебе была нужна.
– А какая та? Они все, их бабское племя, продажны от самой Евы. Правы те, кто придумали тот декрет. Ни на что иное они не годятся.
– Андрей, вот правильно. Возненавидь и не ходи ты более к ее дому.
Но Андрей продолжал-таки ходить. И однажды он застал ее одну, спешащую к дому по мощеной Арбатской мостовой. Ирма шла в новеньких туфельках на каблучке, в новом голубом плаще и милой шляпке, и была овеяна, как ему казалось, какой-то неземной красотой. Он сам не заметил, как стал смотреть на нее с прежним восхищением. Ему хотелось подойти и обнять ее, прижать к себе. Он сделал шаг в ее сторону. Она увидела его и испуганно остановилась, озираясь по сторонам.
– Ирма, не бойся. Я хочу лишь поговорить с тобой, – в его глазах стояла мольба.
– Андрей Николаевич, нам не о чем с вами разговаривать, – отчеканила она и посмотрела на него холодно и немного свысока.
Ему казалось, что вместо сожаления, на которое он так глупо рассчитывал все это время, в ее взгляде появилось презрение, насмешка и легкий оттенок страха. Она бегло оглядела его поношенный костюм, немодные разбитые ботинки, кепку, свалившуюся со стриженой головы. В ее глазах мелькнула жалость. Жалость, близкая к брезгливости.
– Ирма, постой. Я не знаю, как мне дальше жить, – тихо пожаловался он. – Любовь оказалась такой жестокой штукой. Мы ведь хотели пожениться. Одумайся, вернись ко мне. И я прощу тебе этого комиссара. Только вернись.
– Что? – расхохоталась она. – Ты в своем уме? Променять свою нынешнюю жизнь на жизнь жены нищего врача?
– Но ведь я тебя люблю больше жизни…
– Андрей Николаевич, давайте не будем с вами ворошить прошлое. Что было, то прошло. Будьте мужчиной, наконец.
А далее случилось то, чего он совсем от себя не ожидал. Он стал выговаривать ей какие-то слова. Он говорил много, больно, остро. Пока она спешила к своему дому, он успел ей многое сказать. Если бы позднее его кто-то спросил о содержании того разговора, он верно бы не вспомнил ни единого слова. Он помнил лишь последнюю фразу: "Разве можно тебя назвать живой? Разве ты женщина? Разве в тебе есть сердце? Я прокляну и забуду тебя навсегда…"
Прошло время, и он возненавидел. Да, он возненавидел женщину, любовь к которой так долго и сильно боготворил. Ту, чей образ ворвался в его сердце без спроса, розовым яблоневым облаком. Вместе с девицей Ирмой Б. он возненавидел, казалось, весь женский род.
Нет, он не жил монахом. Наоборот, он все чаще менял любовниц. Но его отношение к женщинам стало каким-то пустым. Захватывая тело, оно никогда не захватывало его душу.
К слову сказать, как он узнал позднее, комиссар не женился на Ирме, а оставил при себе лишь как любовницу. Но Андрею это было уже безразлично.