Хорошо еще нашелся отец, приподнялся, дотронулся кончиком пальцев до краешка колпака, сказал:
― Здрасьте, ― тут же, но уже не без иронии, добавил: ― пожалуйста... с нами...
Жунковская, растерявшись, как девочка, объяснила свой визит необходимостью поговорить со мной о делах школьных. Отец опять же не без издевки козырнул ― теперь уже мне ― и произнес по-русски:
― Пожалуйста... вас просят... товарищ...
Жунковская, когда мы остались вдвоем, покраснела, смущенно попросила держать язык за зубами, не распространяться о случае у стога в люцерновом поле.
― Ты взрослый... разумеется, ты, Додик, взрослый, ― сказала она, ― поэтому, думаю, не надо тебе растолковывать, как важно для меня... для нашей семьи... ― и совсем униженно, вынув из ридикюля пару пряников, сунула мне в карман, прошептала:
― Слышь, Додик, прошу...
Думается, пряники те, кстати привезенные будущим отчимом Жунковского (забавно: такими же пряниками и в тот же день угощал Жунковский-сын!), являли плату за молчание. Неприятна причастность к нехорошей тайне, неловко перед другом, жаль его, но данное слово молчать я сдержал...
― Что не хватает? ― продолжала между тем всхлипывать за дверью Жунковская. ― Одежонка исправная. Харчей, тушенки, всякого... на тебе... Сам-то ютится в дыре, шахте. Заботится о нас ― обо мне одной, что ли? За что невзлюбил?
Слова матери о харче больно тронули Жунковского.
― А Дауд?! Ромка?! Живут ведь ― не умерли без тушенки! ― бросил он матери. ― Без похоронки похоронили отца!
А между тем во дворе происходило вот что. Ромка направился к кусту, упираясь носками о сучья, полез вверх, а минуту-другую спустя уже с букетом сирени стоял в тесной передней Жунковских. Жунковская сидела, отвернувшись, в углу комнаты. Рядом, у этажерки, загородив оленей на коврике, стоял Жунковский. Мать держала кончик платочка у уголка глаз. Увидев Ромку, Жунковский взволнованно попросил:
― Жди на скамейке! У тополей!
Жунковская обернулась.
― Мальчик, почему я сегодня вижу тебя впервые? ― полюбопытствовала она зачем-то. ― Кто ты?
Ромка замялся.
― Ты приезжий? Ромка кивнул головой.
― Приехал недавно?
Ромка насторожился в ожидании новых вопросов-уколов.
― И ты дерзишь родителям? Доводишь до слез мать? Ромка уныло опустил голову, испытывая, наверно, одновременно стыд, обиду и страх. Он мог уйти. Но что-то удерживало ― что? Возможно, желание взять часть ударов, предназначенных товарищу, на себя? Или...
― Дерзишь? Доводишь до слез мать?
Не исключено, что слова Жунковской еще и еще метались в его сознании, вызывая в памяти нечто из того, что было связано с матерью, то, о чем он нам с Жунковским рассказывал, ― что? Не исключено, что вспомнил он исполненного решимостью шофера, водителя полуторки...
Стоял шофер тот на подножке, не выпуская из рук баранку. Кричал:
― Ложись, мелкота! Живо! Рванем в лес!
Ромка перед тем, как упасть на дно кузова, набитого детьми, успел взглянуть за борт и увидеть краешек балки, поросшей редкокустьем, в кустах ― мечущихся людей. Он пробовал в эти короткие мгновения отыскать родных ― показалось, что он увидел мать с сестренкой на руках, на женщине была такая же черная кофточка, как у матери, волосы стянуты спереди косынкой. Он закричал:
― Мама!
Рванула машина ― он плюхнулся назад спиной на кого-то, а падая, уже знал: он ошибся. Нет, не в косынке собралась в дорогу мать ― в берете! В коричневом берете! Ромка вспомнил, как нахлобучивала она его дома, в суматохе, перед тем, как послать его на станцию, к отцу...
Ромка лежал, стукнувшись головой о чье-то плечо. Машина круто и резко свернула с шоссе и теперь мчалась по узкой колдобистой дороге не то через пашню, не то луг ― сзади ухало, слышались выкрики.
А потом щелкнули дверцы кабины, и голос шофера как будто обрубил шумы:
― Всё! Поднялись на ноги.
Вокруг стояли сосны ― стволы деревьев на ветру тихонечко поскрипывали, и слышать их скрип было странно и жутковато. В нескольких шагах сквозь просветы меж сосен виднелось поле, за ним ― бурая дымящаяся полоса, кажется, шоссе. За дымами, ближе к обрывистому краю леса, у перекрестка дорог, одна из которых шла на юго-запад, к Ромкиному городку, другая уходила направо, ― так вот за перекрестком, за рубежом леса и поля, у горизонта, поднималось ярко-оранжевое зарево.
― Город палят, ― сказал шофер, вытирая мокрое лицо фуражкой, ― до корней спалят паразиты.
Но не зарево волновало Ромку и его сверстников в кузове полуторки ― внимание приковывала полоска шоссе в дыму, где остались близкие люди. Это потом память сожмет огромное в крохотное, совместит зарево с полоской шоссе, поле с лесом, землю с небом, человеческие выкрики со взрывами бомб, жутким поскрипыванием стволов сосен, казалось, выворачивавших нутро тишине, ― позже все это не раз и не два он увидит и услышит. А тогда после слов шофера о пожаре он и все остальные заплакали.
Будто по команде.
Все разом.
Да так, что шофер напялил снова на голову замусоленную кепку и заорал:
― Тихо, мелкота! Слышите? Тихо! Дети замолкли.
И тоже разом.
Последовала жесткая команда:
― В машину! Живее!