В чулане-голубятне громоздились мешки с тряпьем, валялись бараньи шкуры, полуистлевшая обувь-рвань, металлические предметы ― грабли, вилы, клинья, кувалда, невесть откуда затесавшаяся деталь автомобиля (наверное, ее оставил во дворе проезжий шофер грузовика. Как то бывает: починил мотор и укатил в спешке, запамятовав на радостях какую-нибудь железку). Из-под мешка со слежавшейся шерстью я извлек самовар со следами паек по бокам ― на миг почудился голос матери: "К чаю!..", затем ― и шум кипятка. За самоваром покоился тяжелый чугунный утюг, поверх него ― сосуд для керосина (а в памяти тотчас голос за дувалом: "Керосин!.."), а также краешек чего-то изрядно поржавевшего. Картину дополняли горка птичьего помета на полу, стены, заляпанные тем же пометом. В пристройке жила стайка из пяти голубей ― остаток самой крупной в Карповке птичьей колонии. После смерти отца, увлеченного голубятника, стая стала редеть. Ежегодно, наезжая, я замечал грустную закономерность: стая недосчитывалась парочки-другой, птиц переманивали, но некоторые из них, не исключено, попадали под выстрел любителя жаркого из голубятины. Оставшуюся пятерку подкармливали лишь в зимнее время, в стужу, из-за нечаянной жалости или же в память о покойном отце, который считал их знамением добра. Пятерка дважды в день, будто по команде, шумно вспархивала, уносилась на кормежку ― на стерню, колхозные тока, к стогам или на разъезженные проселки ― туда, где сулила пожива. Час-другой спустя пятерка планировала над верхушками тополей и яблонь, садилась на крышу и, обворковав удачу, ныряла в пристройку, затихала...
Увидев человека, птицы насторожились, и когда я, стряхивая пыль с какой-то тетради, найденной в заброшенном ящике, хлопнул ею о косяк, заметались над головой. В ящике лежали и другие бумаги, в большинстве ученические тетрадки, исписанные жирными фиолетовыми чернилами с учительскими оценками, с некогда грозными "пос", "хор", "плох", "оч. плох", тетрадками, начинавшимися аккуратно и заканчивавшимися записями вкривь-вкось ― будто водили не перо, а что-то прыгающее, норовящее выскользнуть. На дне ящика покоились книги. Почти все ― старые учебники. Бросилась в глаза книга с обшелушенными буквами на переплете. Цвет переплета из-за пыли определить сразу не представлялось возможным. Пришлось снова хлопнуть ею о косяк и всполошить голубей. Когда стихло, я прочел на коричневой обложке заголовок ― "Карл Брукнер", под заголовком увидел рисунок ― мчащийся фургон-одноконку.
Когда-то, впервые читая книгу, я воображал себя на месте маленького героя... Вскакивал на козлы фургона и что есть мочи ― как изображено на обложке книги ― несся по улицам, устланными брусчаткой. Мне удавалось запросто "выйти" из себя и "войти" в мир другого человека, в другое время с иной раскладкой вещей в пространстве и времени. Действие в книге разворачивалось в немецком городе, казалось, бесконечно далеком от нашего Приозерья, Но что расстояние для пылкого мальчишеского воображения! Раз за разом я переносился на родину Бруннера ― так звали маленького героя, ― жил его радостями и тревогами. Жил, борясь с коричневостыо ― с фашистами (вот в чем оказался смысл сочетания красок на обложке ― красные буквы на коричневом фоне! Тогда, конечно, я ничего не знал о полиграфических символах). Я был полностью на стороне Бруннера. Да и как иначе, если перед нами стояла одна общая беда. Ненавистное Бруннеру выросло в огромную силу: оно, перехлестнув, затопило в коричневое его город, страну, добралось до нас ― вовсю полыхала война; и мы, читая книгу, верили искренне в невымышленность Бруннера, надеялись на него, Бруннера, конечно, повзрослевшего Бруннера, продолжавшего сражение с фашистами. Он был сродни нашему Тимуру, и мы всерьез силились представить встречу их на поле сражения. В книге война, правда, лишь угадывалась; я, "войдя в Бруннера", его глазами видел уличные сценки мирного города ― фургон катил мимо общественных и жилых зданий; по тротуарам, пригнанным впритык к домам, спешили люди в булочные, пивные, парикмахерские, на службу и со службы, домой и из дома ― их голоса и шаги сливались в шум, прошитый цоканьем копыт и жестким постукиванием стального обода колеса о камень... В пристройке-голубятне я попытался, как бывало когда-то, "войти" в героя книги ― где там! ― то было подобно насилию над человеком из другого мира.
Из книги выпали фотографии ― вот сюрприз! ― крохотные, 6x5, пожелтевшие, конечно, "производства" Жунковского, обладателя едва ли не единственного во всем Приозерье любительского фотоаппарата, небольшой черной металлической коробки.