Помню, с каким восторгом носился я по Ханрачану, то и дело, пересекая соболиные следы-двучетки. Водились там горностаи, хватало белки, но соболя было больше всего.
Почти два года я пластался, строя избушки, прокладывая путики, сооружая ловушки и шалашики. Хариусов в ручье поселенцы успели вытравить хлоркой, зато в одном из распадков я отыскал озеро, в котором водились гольяны — юркие рыбки в палец величиной. Я ловил их марлевыми мордушками. Гольянов покрупнее съедал сам, а мелочь выкладывал на прикормку соболям и горностаям.
Плохо одно, в госпромхозе с готовностью принимали мою пушнину, а вот закреплять за мною Ханрачан не хотели. Для этого нужно поступить к ним на работу. У них же промысловики половину зимы строят свинарники, ремонтируют баржи или солят рыбу. Лишь к концу сезона выберутся в тайгу, поймают одного-двух соболей и снова на рыбную путину. Я встречал этих охотников в тайге, некоторые настораживают капканы прямо в заводской смазке. Мол, соболь дурак, — ничего не боится. Сам дурак!
Оказывается, у них даже должности такой нет — охотник. Пишут просто — рабочий госпромхоза и все.
Чтобы охотовед не позарился на мой участок, я, сдавая пушнину, подсовывал ему лишнего соболя. Тот кривился, заявлял, что рискует головой, и требовал трудовую книжку. Она же хранилась в интернате, где я числился плотником. Столы и стулья за меня чинил завхоз, он же получал вместо меня зарплату вместе с премией и всеми северными надбавками.
Мне бы по-прежнему подкармливать соболей гольянами и добытыми на перелете утками, но я решил подкормить их курятиной. Вычитал, что каждой соболюшке, для того, чтобы принести здоровое, а главное, многочисленное потомство, нужно съесть не меньше четырехсот граммов птичьих мозгов. И, как на тот грех, в совхозе сгорела подстанция. Куры три дня просидели без корма и передохли. Я пообещал совхозному трактористу Тышкевичу шкуру лисы крестовки, если он отвезет прицеп дохлых кур не на свалку, а ко мне на охотничий участок.
До этого я Тышкевича едва знал. Напарник по охоте Володя Мягкоход говорил, что он отбывал срок в нашей колонии, потом валил лес с поселенцами и, наконец, прижился в совхозе. Однажды Тышкевич подвозил меня с рыбалки на своем «Кальмаре», затем продал два мешка цыплячьего комбикорма, из которого я варил кашу, подкармливать соболей. Еще я знал, что Тышкевич держит свиней, и воспитательницы из интерната покупали у него сало с мясной прожилкой.
Любивший пофилософствовать поселенец Эльгеш наставлял меня: «Никогда не связывайся с зеком и не вздумай ему довериться! Особенно, если этот зек отсидел большой срок. Продаст! Будет умолять передать маме письмо, а сам побежит стучать к куму. Через, пару минут тебя уже будут шманать на вахте, чтобы найти это письмо. Чем ниже он перед тобою нагибается, тем шустрее продаст. Сам понимаешь — лучше стучать, чем перестукиваться. Ты и мне не верь, я вроде уже как на свободе, а в душе все равно — зек».
А я поверил!
Вместе с Володей Мягкоходом загрузили тракторный прицеп Тышкевича дохлыми курами, уложили на кабину трактора кучу списанных матрацев, ватных одеял, прочего тряпья и к ночи отправились в сторону Ханрачана. Ехали до утра. Пили водку, настойку из голубики и еще не помню что. Все были в восторге от дороги, полыхающего над головами северного сияния, друг друга. Орали песни, травили анекдоты, планировали отправиться летом к Охотскому морю за красной рыбой.
Но потом случилось приключение. Оказавшийся под матрацами провод заискрил и подпалил вату. Если бы не северное сияние, мы бы сразу заметили пожар. А так, матрацы полыхают до того ярко, что освещают лиственницы у дороги, а мы восторгаемся: «Вот это сияние!» Наконец, когда на капот трактора посыпались искры, мы всполошились и принялись тушить.
Ночь. Ни воды, ни снега. Все пьяные. Фары не светят и, как на то зло, даже северное сияние выключилось. Кое-как сбили пламя и, справедливо решив, что вату не затушить даже водой, решили отрезать часть загоревшего матраца. Тышкевич возится с проводкой, пытаясь выяснить, почему погасли фары, Мягкоход держит матрац, а я режу. Полосонул ножом по матрацу и попал как раз на то место, где жар был сильнее всего. Во все стороны сыпануло искрами и пыхнуло пламенем так, что опалило лицо.
К тому времени я уже хорошо знал, что нет в тайге и тундре большего греха, чем резать огонь ножом. Мне бы, после случившегося, бросить нож на землю и притоптать ногами. Может даже на него помочиться, продемонстрировав тем самое полное к этому ножу презрение. Я же только выругался и принялся топтать клочья горящей ваты.
О том, что нанес огню большую обиду, я сообразил лишь, когда приехали на Ханрачан и попытались растопить печку. Как не старались, ничего не вышло. Избушка полна дыма, что-то там шипит, щелкает, а гореть не хочет. Так и уснули. Тышкевич в своем «Кальмаре», мы с Мягкоходом в прицепе на дохлых курах. Благо, осень, и днем под открытым небом теплее, чем в нетопленой избушке…