Надо было непременно разжалобить, обелить, показать, что вот — пострадавшие агнцы, герои.
А между тем жизнь была интересная, сочная, по-своему красивая и глубоко плодотворная. Ссылка переделала Сибирь и сама переделалась в Сибири.
Мои «Колымские рассказы», выдержавшие в прошлом не мало изданий, тоже не дали полного бытового отражения этого характерного этапа русской революции, но они дали для этого довольно частей и осколков. Ибо нельзя одними и теми же руками строить эпопею, а потом ее описывать. Эпопея взрывается, как бомба, и фейерверки жизни падают на землю осколками. Я подобрал лишь несколько осколков.
Рассказы мои имеют мало вымысла. Я мог бы раз’единить некоторые эпизоды, восстановить фамилии, особенно теперь, когда все это стало историей, но, пожалуй, не стоит.
Вторая половина этой книги представляет ряд эпизодов из подлинной истории последних дней «Народной Воли», с именами и датами. Об этой заключительной главе народовольческой истории, к слову сказать, до сих пор известно очень мало. Эта глава по времени предшествует ссылке, но она связана с ней в одно неразрывное целое. Она документирует ее.
«Народную Волю» именно мы довели до конца — ее организацию, особую партийность, идеологию, литературу. Наша южная группа ее воскресила и опять похоронила в 1886 году. Ульяновская группа довела до конца ее боевое устремление, центральный политический террор, в 1887 году.
Первое марта 1881 года и Первое марта 1887 года — это начало и конец раскаленной добела народовольческой дуги.
А далее следуют последние строфы нашего боевого народовольческого гимна:
Ну, что ж! Мертвому — рай, живой дальше играй…
Пьяная ночь
Бинский запевает высоким бархатным баритоном, и мы подхватываем дружно, все сразу, с треском, с пламенем. Лянцер выводит рулады своим козлиным тенорком, и Полозов вторит октавой, и Андриевич выделывает горлом странные переливы, как будто волынка играет.
Мы называем эту триаду: цыган, коза и медведь. Андриевич — цыган, Лянцер — коза, Полозов — медведь. И на самой высокой ноте Ирман вкладывает пальцы в рот и свищет. От его свиста звенит в ушах и будто раскалываются тесные избы. Весело, душа горит. Мы празднуем новый год, наступающий 1897-й.
Нас шестеро. Мы сидим в избе перед пылающим огнем и пьем. Не горилочку, а крепкий спирт, вдобавок неочищенный. Пьем большими чайными чашками, как будто воду. И закусываем мерзлым маслом, которое Бинский принес из чулана. Оно затвердело, как камень, и дымится от холода. И каждый кусок так и прикипает к небу. Но мы привыкли. Костер или сугроб, кипящий чай или ледяная рыба — нам все равно. Двадцать раз на день мы пробегаем взад и вперед всю шкалу тепла и холода. Щеки у нас поморожены, и пальцы позноблены, и все давно зажило. Горло и небо у нас как будто луженые.
Все, что окружает нас, мы сделали собственными руками. Бревна для этой избы мы срубили в лесу и сами вывели стены. Эти тяжелые лавки мы сколотили из собственных досок, сами поймали рыбу, сами сбили это белое масло. У нас на дворе свои собаки, коровы, лошади. Даже шкуры для наших одежд мы сами привезли с тундры, за пятьсот верст. Только спирт мы купили на деньги: в казенном кабаке — во «царевом кабаке», как говорят и поют на реке Колыме, по старомосковскому слову:
Мы живем теперь, как новые полярные Робинзоны. Всего у нас много. Пьем-едим, не считаем.