Молоды мы были до крайности. Борису Оржиху было двадцать два года, а его невесте, Усте Федоровой, только семнадцать лет. Аким Сигида только что достиг совершеннолетия. Я был на несколько месяцев старше. Мы были так молоды, что Франц Ясевич, которому было двадцать восемь лет, казался нам усталым и пожилым человеком. А впрочем, он и действительно был усталым. В то время мы жгли нашу свечу с обоих концов, и нелегальная карьера длилась год или два, потом обрывалась в крепости. Нелегальный двадцати восьми лет представлял собой какой-то ходячий анахронизм.
Мы начали свою деятельность с реформы в «технике». Конспиративные письма раньше писались так называемой «желтой солью» и «проявлялись» полуторахлористым железом. Этот химический секрет знали все жандармы и тюремные надзиратели. Кстати сказать, они сохранили это знание до сей поры.
Месяца два тому назад я получил письмо из тюрьмы от одного литератора, который засиживает штраф, и даже не письмо, а статью под заглавием «Отрезвление». Поперек тюремного «отрезвления» шли характерные желтые полоски, столь хорошо знакомые мне с ранней юности. Я посмотрел на них и подумал: «Неужели современные конспираторы еще не отказались от этого почтенного рецепта?»
Мы во всяком случае изгнали желтую соль и вместо хлористого железа проявляли письма сероводородом. Сероводород мы сохранили в склянке в жидком растворе. Запах у него был такой, что для того, чтобы проявить письмо, нужно было уединиться в кабинет для размышлений. Но каждый раз, вдыхая этот запах, мы наслаждались сознанием, что, в случае провала, наш способ причинит неопытным в химии жандармам еще большие неприятности, чем нам.
Шифры мы сочиняли двойные, длинные и очень сложные. Как известно, шифр шифру рознь. Конспиративные барышни до сих пор употребляют так называемый дамский ключ; одно слово в пять букв: пушка, тучка, ручка. Чтоб прочитать такое конспиративное письмо, его не нужно даже особенно дешифрировать, так все в нем ясно и просто. Или, например, получил я однажды письмо из города Елисаветграда, — четыре страницы цифр, почти сплошные. Елисаветградский шифр мне не был известен. Но в конце письма стояло: «Адрес мой…» Дальше опять шли цифры, но я догадался, что первое слово шифра есть «Елисаветград» и при помощи этого слова нашел искомый ключ.
Раньше аресты случались чаще всего через запись адресов. Мы дали друг другу торжественную клятву не записывать адресов в книжку даже шифром и только в случаях крайней необходимости делать так называемые мнемонические записи.
Мнемонические записи состоят из ряда ребусов, связанных между собой по ассоциации идей. Например: Москва, Мос-ква, Мос — Моська, Слон и Моська. СЛОН. Ква — лягушка. Лягушка — жаба. Жаба — баба. БАБА. Можно нарисовать слона и на нем бабу. А читать нужно: Москва. Я готов биться об заклад, что самый искусный жандарм не разгадает такую запись. Одно худо, что часто и сам заглянешь в книжку и ничего не разберешь.
Но главная наша работа относилась к устройству типографий. Прежде нас были лопатинцы. Им с типографиями не везло. Одну, в Ростове-на-Дону, пришлось спешно раскассировать во избежание провала; другая, в Дерпте, провалилась оттого, что хозяин ее страдал падучей и неожиданно умер. Полиция явилась составлять протокол и нашла шрифт. Мы решили поставить новую типографию и законспирировать ее так, чтобы полиция ни за что не могла добраться. Мы устроили ее в Новочеркасске, в доме легального человека. В ней работали три наборщика: сам хозяин, один из нашей братии и еще третий — приезжий из Одессы. Этот третий тоже был человеком легальным, хотя он жил у нас по подложному паспорту. В обычное время он служил на каком-нибудь одесском заводе писцом или счетчиком. Но стоило только дать ему телеграмму — и он тотчас же бросал все, являлся и принимался за верстатку. Типография в смысле провала — дело опасное. Но ему везло. Три раза на моей памяти типографии, в которых он работал, закрывались сами, без настоящего провала. Тогда он удалялся с нашего горизонта и снова поступал писцом на свой завод. А месяца через четыре, глядишь, он опять тут и набирает попрежнему. Он был человек тихий и болезненный. Тюрьма была бы для него смертью, до судьба пощадила его. Где он теперь и жив ли еще?