Обедать теперь домой не ходим, еду с собой берем. В хижине спим да собак кормим. Они на привязи. Поначалу Голец выл, теперь привык. Но нет-нет да завоет так протяжно, тоненько, будто из него воздух выпускают.
Затишье, даже трава не шелохнется, только рыба или лемминг — короткохвостая мышь тундровая — нет-нет да всплеснет, булькнет в разливе.
И вдруг внезапно зашумело, как лес в непогоду, в глазах зарябило, серые комки, красные лапы и крик неистовый, кажется, стая летит на тебя. Андрей даже пригнулся. Хватаю ружье и, не целясь, нажимаю на спусковой крючок — осечка.
А гуси уже выравнивают изломанный строй, набирая высоту. Палю в белый свет как в копеечку!
— Давай, дед, беречь патроны, — предлагает Андрей.
Досада — приехали песни петь или на охоту?!
— Пусть летают, дед.
— Да, конечно, что делать, не будем огорчаться.
Но волнение не проходит.
Осока стряхивает снег, выпрямляется, а на стебле жук, будто припаянный с осени. Зашевелился. Вот так она и просыпается, жизнь. Жук ощупал травинку усиками, потрогал воздух. Осторожно расправил крылышки, опробовал на прочность, как самолет перед взлетом моторы, и вырулил вдоль стебля — взял старт и сразу повис в воздухе двукрылым «кукурузником».
— Поймаем? — высунулся из-за скрадка Андрей и застыл на месте. Я тоже затаил дух, увидев сидящих на косе гусей — стая штук в полтораста.
Гусь-разведчик, вытянув шею, на бреющем полете осматривал местность. Вот он скружал, подлетел к стае и, скользнув по льду, сложил крылья.
Начались переговоры — один гусь гоготнул, второй, третий, и вдруг вся стая сразу закричала. Подняв головы, гуси напружинились. Только один в сторонке, поджав ноги под себя, сидит, не поднимается. И что же? Подбегают к нему другие, распластывают шеи на льду, приподняв клювы, змеей шипят, подталкивают крыльями. Зовут, что ли, или помогают?
Я уже начеку, даже предохранитель снял. Стая оторвалась и веером идет прямо на выстрел. Я уже по опыту знаю, по стае стрелять ни к чему, надо выцелить одного, покрупнее. Выстрел… И гусь, будто парашютист, падает в снег.
Вдоль озера тянет еще косяк.
Завтра лодку не забыть бы. Снег совершенно расхлюпился, скрадки разрушаются. И вороны нашлепками черными сидят на дальних стенках. Только грусть наводят. Погода меняется. По долине тучи совсем низко, вот-вот до земли достанут седыми космами. И ветер по воде стегает.
— Надо двигать в хижину, Андрей.
А он бродит по воде, строит каналы, запруды. Это его любимое занятие.
— Хорошо бы, дед, ты бульдозер подкинул… Видишь, как напирает вода.
Пока сговаривались, повалил снег или дождь — не поймешь, все затянуло пеленой, никакой видимости. Ходим, булькаем ногами между кочек. И уже промокли до нитки. Андрей потерял рукавицы. Руки, как у гуся лапы — красные. В низине вода и совсем смыла след. Вроде бы никогда и не ходили тут. Мы как-то растерялись. Темно. Хоть бы собаки залаяли.
— Замерз, Андрей? — вижу, что пацан из сил выбивается. Сам прислушиваюсь, даже воздух нюхаю. — Давай понесу? — Беру на руки. Брыкается.
— Я сам! Крикнем Гольца. Го-ле-ец! Слышишь, дед?
— Вода это шумит.
— Да нет, собаки.
— Вода…
— Да нет же, лают!
Не может быть, в противоположную сторону показывает Андрей.
— Я же слышу, ты что, оглох, дед?
— А если это только эхо, заплутаемся — не выкарабкаться. Ночью замерзнем в этом киселе. — Садись, Андрей, мне на плечи, дорогу показывать будешь, а то ни черта не вижу.
Приседаю на корточки, Андрей взбирается на загривок.
— Ну, поехали.
Бреду напрямик — вода заливается в сапоги, только бы в промоину не угодить.
То и дело налетают гуси, хлопают крыльями, надрывно кричат.
Иду, как сохатый, только брызги по сторонам.
— Не туда, дед, сюда, слышишь!
Останавливаюсь. Жарко. Прислушиваюсь, а в голове бух-бух!
Кажись, слышу, они скулят… нажимаю. Продираемся сквозь кусты и траву.
Подходим к хижине в густых сумерках.
Собаки рады нашему приходу. Суют холодные носы в лицо.
Андрей сразу забирается в хижину. Я даю собакам по куску оленины, заправляю карбидку, ставлю в ведро, зажигаю, прилаживаю над карбидной чайник.
Андрей переоделся в сухое и ставит на стол сухари, сгущенку, нарезает солонину на дощечке.
Пока вскипает чайник, протираю ружье, смазываю. Патроны намокли, разбухли, надо перезарядить.
Но вначале ужинаем.
За хижиной шумит лес, беспокоятся собаки. Кажется, сука скулит, ее голос.
— Ишь ты, разнюнилась. Молчать!
На минуту затихает и снова за свое.
Голец спокоен. Вообще кобель за это время повзрослел, посерьезнел, раздался в холке и с Андреем неохотно играет.
— Давай, дед, запустим, плачет ведь.
— Ни к чему им здесь.
— Лампа мешает, да?
— Умываться будем.
— Мы же чистые, в воде были.
— А рыбу тоже ведь моют, хотя она и из воды.
Ну что же она так скулит?
Выхожу. Ветка маячит отметинами. Стряхивает с себя сырость.
— Ну, что с тобой? Не рожать ли собралась?
Голец топчется, пытается достать меня лапами.
— Может, не наелась?
Даю еще мяса. Голец хватает. Ветка даже не понюхала. Захворала?
Вернулся за суконным одеялом.
— Я тоже с тобой, — вылезает из шубы Андрей.
— Посиди.